Он остановился в темноте и заорал:
— Артюха-а!
Тиунов быстро шагнул вперёд и, согнувшись, трусцой побежал к слободе.
— Артюх-х! — слышал он позади хрипящий зов, задыхался и прыгал всё быстрее, подобрав полы, зажимая палочку подмышкой.
— Кривой! Захарыч!
Тиунов по звуку понял, что Вавила далеко, на минутку остановился, отдышался и сошёл с моста на песок слободы, — песок хватал его за ступни, тянул куда-то вниз, а тяжёлая, густая тьма ночи давила глаза.
Бурмистров, накричавшись до надсады в горле, иззяб, несколько отрезвел и обиженно проворчал:
— Ушёл, кривой дьявол. Хорошо!
Он быстро начал шагать посредине моста, доски хлюпали под ногами, и вдруг остановился, думая:
«А если он в воду упал?»
Подошёл к перилам, заглянул в чёрную, блестящую полосу под ногами, покачал головой.
— У-у!
И, махнув рукою, запел:
Мырамы-орное твоё личико
И — ах, да поцелуем я ль ожгу…
— Ушёл, кривой! Пренебрегаешь? — ворчал он, прерывая песню.
Эх, и без тебя я, моя милая,
Вовсе жить на свете — нет, не могу!
В памяти Бурмистрова мигали жадные глаза горожан, все они смотрели на него снизу вверх, и было в них что-то подобное огонькам восковых свеч в церкви пред образом. Играло в груди человека долгожданное чувство, — опьяняя, усиливало тоскливую жажду суеты, шума, движения людей…
Он шлёпал ногами по холодному песку и хотя почти совсем отрезвел, но кричал, махал руками и, нарочно распуская мускулы, качался под ветром из стороны в сторону, как гибкий прут.
Кое-где в окнах слободы ещё горел огонь. «Фелицатин раишко» возвышался над хижинами слобожан тёмной кучей, точно стог сена над кочковатым полем. И во тьму не проникало из окон дома ни одной полоски света.
«Пойду к ней, к милой Глаше, другу! — решил Бурмистров, вдруг согретый изнутри. — Расскажу ей всё. Кто, кроме неё, меня любит? Кривая собака — убежала…»
Он безнадёжно махнул рукой и, глядя на воеводинский дом, соображал:
«Никого нет. Попрятались все».
Когда Вавила подошёл к воротам, встречу ему, как всегда, поднялся Четыхер, но сегодня он встал против калитки и загородил её.
— Пропускай, ну! — грубо сказал Вавила.
— Занята Глашка, — ответил Четыхер.
— Врёшь?
Дворник промолчал.
— Ведь никого нет?
— Стало быть — есть.
Препятствие возбуждало Бурмистрова. Он всем телом вспомнил мягкую, тёплую постель и вздрогнул от холода.
— Жуков, что ли? — угрюмо спросил он.
И вдруг ему показалось, что Четыхер смеётся; он присмотрелся — плечи квадратного человека дрожали и голова тоже тряслась.
— Ты чего? — заревел он и, забыв, что дворник сильнее его, взмахнул туго сжатым кулаком. Но запястье его руки очутилось в крепких пальцах Четыхера.
— Ну-ка, не бесись, не ори, дурак! — спокойно и как будто даже весело сказал Кузьма Петрович. — Ты погоди-ка. Я пущу тебя, пёс с тобой! Ну — только уговор: там у неё Девушкин…
— Кто? — спросил Вавила, выдернув руку и отшатнувшись.
— Ну — кто! Говорю — Девушкин Семён.
— Симка? — повторил Бурмистров и до горла налился холодным изумлением.
— Ежели ты его тронешь, — вразумительно говорил Четыхер, — гляди — плохо тебе будет от меня! Для прилику, для страха — ударь его раз, ну — два, только — слабо! Слышь? А Глашку — хорошенько, её вздуй как надо, она сама дерётся! По холодной-то морде её, зверюгу! А — Сёмку — тихо! Ну, ступай!
Он отворил калитку, но Бурмистров стоял перед нею, точно связанный, наклоня голову и спрятав руки за спину.
— Ну-ка, иди! — сказал Четыхер, подталкивая его.
Он высоко поднял ногу, как разбитая лошадь, ступил и во двор и, добравшись в темноте до крыльца, сел на мокрую лестницу и задумался.
«Милый ты мой, одинокий ты мой!» — вспомнились ему певучие причитания Лодки.
Нехорошее, обессиливающее волнение, наполняя грудь, кружило голову, руки дрожали, и было тошно.
«Врёт Четыхер! — заставил он себя подумать. — Врёт!»
Он мысленно поставил рядом с Лодкой неуклюжего парня, уродливого и смешного, потом себя — красавца и силача, которого все боятся.
«Чай, не колдун Симка?» — вяло подумал Бурмистров, стиснув зубы, вспомнив пустые глаза Симы.
Вавила тряхнул головой, встал и пошёл наверх, сильно топая ногами по ступеням, дёргая перила, чтобы они скрипели, кашляя и вообще стараясь возможно больше и грознее шуметь. Остановясь у двери, он пнул в неё ногой, громко говоря: