Коля вмешивался в спор:
— Дальше невозможно жить так, как жили до сей поры!
— Отчего же? — серьёзно и удивлённо спрашивали некоторые обыватели.
— От глупости! — объяснял Коля, ловя пенснэ, соскакивавшее с переносицы.
— Позволь, — от чьей же это глупости?
— От всероссийской! От вашей! — кричал юноша, вспоминая фразы Ряхина.
Иные обижались.
— Однако ты, парень, осторожнее! Что за слова такие?
Мелкие люди города слушали Колю с вожделением, расспрашивали его подробно, но их вопросы носили узко практический характер, юноша не умел ответить и, боясь сконфузиться, убегал от таких бесед.
В общем город начинал жить, точно собираясь куда-то, и мужья на предложения жён купить то или другое в виду зимы отвечали неопределённо:
— Погоди! Ещё неизвестно, что будет.
Властные люди города стали часто собираться вместе, тайно беседуя о чём-то, и, наконец, обывателям стало мзвестно, что отец Исайя скажет за поздней обедней проповедь, которая объяснит все тревоги и рассеет их, что Штрехель устроит в «Лиссабоне» какой-то особенный спектакль, а исправник потребует из губернии трёх полицейских, если же можно, то и солдат.
— Солда-ат! — воскликнул, мигая, всегда пьяный портной Минаков и вдруг сообразил: — Понимаю. Ага-а!
Он долго мучил публику, не говоря, что именно понято им, и, наконец, сообщил:
— Решено, стало быть, оборотить нас в заштатный город!
Большинство усомнилось в этом, но многие говорили:
— Что ж, только слава, что город мы, а всего и мощёна-то у нас одна улица да вот базарная площадь.
Вечером Минаков, сидя в грязи против церкви Николая Чудотворца, горько, со слезами жаловался:
— Угодничек божий, милостивый! Прекратили нас — кончено!
А городовой Капендюхин, стоя над ним, утешал портного:
— А ну, Егор, не реви, як баба! Ще, може, ничего не буде!
Слухи о том, что начальство хочет успокоить горожан, подтвердились: исправник вызвал Колю и, должно быть, чем-то сконфузил его — бойкий телеграфист перестал бегать по улицам.
К Минакову явился Капендюхин и сурово объявил ему:
— А ну, Егор, идём у полицию.
— Зачем?
— А чтоб тебе слухов не пускать.
Арестовали какого-то странника, исчезли Вавила Бурмистров и печник Ключарев.
Любители драмы и комедии стали готовиться к спектаклю — но в их суете и беготне было что-то показное, подчёркнутое, — горожане ясно видели это.
За обедней в воскресенье собор был набит битком; окуровцы, обливаясь потом, внимательно слушали красивую проповедь отца Исайи: он говорил об Авессаломе и Петре Великом, о мудрости царя Соломона, о двенадцатом годе и Севастополе, об уничтожении Крепостного права, о зависти иностранных держав к могуществу и богатству России, а также и о том, что легковерие — пагубно.
Расходясь по домам, обыватели соображали:
— Видать, что и взаправду будут перемены, — по пустякам в церкви не позволят говорить!
Жуткая тревога усиливалась, внимание к словам друг друга росло. Собирались кучками и догадывались:
— Иностранец этот — он всегда соображает, как Россию уязвить, — отчего бы?
Кто-то внушительно разъяснил:
— Главное — тесно ему: разродился в несметном количестве, а жить — негде! Ежели взять земную карту, то сразу видно: отодвинули мы его везде к морским берегам, трётся он по берегам этим, и ничего ему нету, окромя песку да солёной воды! Народ — голый…
— В таком разе, конечно, и русскому позавидуешь…
Раздавался голос Тиунова:
— Решено призвать к делам исконных русских людей — объявлено было про это давно уж!
Обыватели спрашивали друг друга:
— Это — кто говорит?
— Кривой из слободы.
Солидные люди, отмахиваясь, шли прочь:
— Есть кого слушать!
— Подмечайте, православные, хороших людей, которые поразумнее, почестнее…
Бондарь Кулугуров, огромный бородатый старик, спросил:
— Где они у нас?
Его поддержали:
— Н-да, эдаких чего-то не знатно.
— Кто к пирогу?
— Пора.
— Пустое затеяно! — говорил бондарь, вытягиваясь во весь рост. — Ты пойми, слобожанин, что нам с того, коли где-то, за тысячу вёрст, некакие люди — ну, скажем, пускай умные — сядут про наши дела говорить? Чего издали увидят? Нет, ты мне тут вот, на месте дай права! Дома мне их дай, чтоб я вору, голове Сухобаеву, по всем законам сопротивляться мог, чтоб он меня окладом не душил, — вот чего мне позволь! А что на краю земли — то нас не касаемо!