И, подняв руку вверх, грозя пальцем, Хряпов весёлым голосом проговорил:
— Не-ет, она за него не выйдет, не бывать этому, нет! За него-то? Хм — никогда!
Не в силах скрыть радости и удивления, Кожемякин спросил:
— Али ты не любишь внука-то?
— Я? Нет, я помню — моя кровь! Но — ежели в руке у тебя такая судорога сделалась, что бьёт эта рука по твоей же роже, когда не ждёшь этого и нечем её остановить, — ты это любишь?
Он открыл рот и захохотал, а потом, устало вздыхая, сказал:
— Ох, люблю я пошутить!
И, снова всплеснув руками, ударив себя по бёдрам, засмеялся.
— Ты гляди, гляди-ко, что требуется: прежде чем за дело взяться, надо сына родить, да вырастить, да и спросить — уважаемая кровь моя, как прикажете мне жить, что делать, чтобы вы меня не излаяли подлецом и по морде не отхлестали, научите, пожалуйста! Интересно-хорошо, а? Эх, Матвей Савельев, милый, — смешно это и мутно, а?
Дёрнул гостя за руку и окончил:
— А тебе — жить, и ты над этим подумай, загляни в глубь-то, в сердце-то, ты загляни, друг, да-а! Любовье-то подумать бы тут, ей! Она — эх, когда она лет сорока будет — встал бы из гроба, вылез из могилы поглядеть на неё, вот уж — да-а! Вылез бы! А — не позволят червяки-то ведь, не разрешат?
Кожемякин болезненно вздохнул и откачнулся от старика, а Хряпов закрыл глаза, чтобы выжать из них слёзы, и, качая головою, сказал:
— Богат будет Ванька! Ох, богат…
Повёл носом, прислушался к чему-то и тихонько сказал Кожемякину:
— А я на её имя немножко в банк положил-таки, тысчонки две, может, а? Хорошо?
— Ничего, ладно, — согласился гость. — Конечно, добро рубля дороже…
— А ты брось это, — перебил его Хряпов. — Добро — всего дороже, а никто никому за него не платит, оттого мы и без цены в людях! За него — сторицей надобно и чтобы цена ему всегда в гору шла; тут бы соревнование устроить: ты меня на три копейки обрадовал, а я тебя на три рубля, ты меня за то — на тридцать, а я тебя — на триста, — вот это игра! Чтобы до безумия люди доходили, творя друг другу радость, — вот это уж игра, какой лучше не придумать, и был бы дьявол посрамлён на веки веков, и даже сам господь бог устыдился бы, ибо скуповат всё-таки да неприветлив он, не жалостлив…
Старик трясся в возбуждении, ноги у него плясали и шаркали по полу, а руки изломанно хватались за кисти халата, за ворот и край стола, дёргали скатерть, задевали гостя.
— А мы — бога в плательщики за нас ставим, и это — взаимный обман! Нет, ты сам, сам — заплати! Я тебя пятнадцать лет пестовал, я тебя думал в люди ввести чистенько, честно-хорошо, на — живи без труда…
«Вот что вконец съело ему сердце», — с грустью и состраданием подумал Кожемякин, чувствуя, что он устал от этих речей, не может больше слушать их и дышать спёртым воздухом тёмной, загромождённой комнаты; он встал, взял руку хозяина и, крепко пожав её, сказал:
— Спасибо за беседу, Михайло Кирилыч, за доверие, за ласку…
— Идёшь?
Хряпов с трудом стал подниматься на ноги.
— Ты — сиди, не беспокой себя, сиди!
— Ничего! — бормотал старик, изгибаясь. — Хоть и моложе ты меня десятка на два, а встать пред тобой — могу! Ничего. Ты тут — любопытный! Заходи, а? Больно интересно-хорошо Любовья про тебя сказывает.
Держась рукою за плечо гостя, он дошёл с ним до двери, остановился, вцепившись в косяк, и сказал.
— Заходи же, слышь! Я уж никуда из дому не выйду, кроме как в могилу: она мне готова, в сторонке там, недалеко от твоих — от мачехи с солдатом. Приятно ты держишь могилы ихние, аккуратно-хорошо! Часто ходишь?
— Бываю.
— И ко мне заходи. С мёртвым побеседовать — милое дело, не соврёт, не обидит…
И, засмеявшись, тихонько добавил:
— Это я — шучу всё!
«Да, вот оно как, — печально размышлял Кожемякин, идя домой, — вот она жизнь-то, не спрятаться, видно, от неё никому. Хорошо он говорил о добре, чтобы — до безумия! Марк Васильев, наверное, до безумия и доходил. А Любовь-то как столкнула нас…»
Дул ленивый сырой ветер, обрывая последние листья с полуголых деревьев, они падали на влажную землю и кувыркались по ней, разбегаясь в подворотни, в углы, под лавки у ворот.
Около дома Кожемякина встретили взволнованный Сухобаев, в картузе на затылке, и одноглазый, взъерошенный, точно неделю не евший Тиунов. Сухобаев, как-то обвинительно указывая на него пальцем, сказал: