— Вот что — Пелагею вы зря бьёте…
— Ты что, Кузьма? — усталым голосом спросила хозяйка, не поняв его слов.
— Я говорю — пошто Пелагею бьёте? — повторил Четыхер, схватившись руками за косяки.
И дородная Матрёна Пушкарева и сама Фелицата Назаровна Воеводина удивлённо вытаращили глаза: почти три года человек смирно сидел у ворот, всегда молчаливый, всем послушный, ни во что не вмешиваясь, но вот — пришёл и, как имеющий власть, учит хозяйку.
— Бить нельзя. Она — как ребёнок. Глупая она.
Фелицата Назаровна негромко и рассыпчато засмеялась, вскинула голову и подошла к нему. Сегодня её волосы были причёсаны вверх короной, увеличивая рост хозяйки; широкий красный капот, браслеты и кольца на руках, лязг связки ключей у пояса, мелкие, оскаленные зубы и насмешливо прищуренные глаза — всё это принудило дворника опустить и руки и голову.
— Ты кто здесь? — ехидно спросила Фелицата.
Он, открыв рот, промычал что-то несвязное.
— Пошёл вон! — приказала хозяйка, взмахнув рукой.
Четыхер тяжело повернулся, пошёл и слышал, как она сказала:
— Ишь ты, батюшка! Не выспался, видно!
Остановясь на крыльце, он схватил рукою перила лестницы, покачал их — дерево дряхло заскрипело. А в кухне умильно скрипел рабий голос Матрены:
— Ка-ак он выкатился, а ба-атюшки!
— У меня просто!
— Ну, уж и храбрая вы, ах!
— Я, матушка моя, дворянка.
— Уж и правда, что генеральша!
— Дворяне никого не боятся! Мне стоит сказать одно слово Немцеву — так этот леший нивесть где будет! Там в городе разные шёпоты шепчут о всяких пустяках, видно, и сюда ветер что-то доносит. Вот он и осмелел. Ну — меня, голубчик, не испугаешь — нет!
Четыхер оглянулся, замычал, точно больной бык, и пошёл по двору, кривыми ногами загребая бурьян, гнилые куски дерева, обломки кирпичей — точно пахал засоренную, сброшенную землю.
А Лодка умылась, не одеваясь, выпила чашку крепкого чая и снова легла, чувствуя сверлящие уколы где-то в груди: как будто к сердцу её присосалась большая чёрная пиявка, пьёт кровь, растёт и, затрудняя дыхание, поднимается к горлу.
Перед нею неподвижно стояли сцены из прожитой, утомительной ночи: вот пьяный Жуков, с дряблым, прыщеватым телом — хочет плясать, грузно, как мешок муки, падает навзничь и, простирая руки, испуганно хрипит:
— Поднимите меня! Скорей!
Раздражительный Немцев прыгает русскую перед Фелицатой, стукая по полу костлявыми пятками, и визгливо повторяет:
— Эх-ну! Последние деньки наши! Разделывай, дворянка!
Доктор, позеленевший от множества выпитого им вина, всё дразнил Розку, доводя её до злых слёз, и шутил какие-то страшные шутки. А телеграфист Коля почему-то расплакался, стучал кулаками по столу и орал:
— Мертвецы, мертвецы вы!
Его обливали водой, тёрли за ушами спиртом, потом он уснул, положив голову на колени Фелицаты. И даже Ванька Хряпов, всегда весёлый и добродушный, был пасмурен и всё что-то шептал на ухо Серафиме Пушкаревой, а она, слушая его, тихонько отирала слёзы и несколько раз поцеловала Ивана в лоб особенным поцелуем, смешным и печальным.
Веселились необычно, без расчёта: швыряли деньгами так, словно все вдруг разбогатели; привезли дорогого вина, держались с девицами более грубо, чем всегда, и все говорили друг другу что-то нехорошее и непонятное.
Тяжело было с ними и боязно. Хозяйка шёпотом предупредила Лодку и Розку:
— Поменьше пейте сами-то! Гости сегодня не хороши в себе!
Дверь тихо отворилась. Лодка приподняла голову — в комнату, ласково улыбаясь, смотрело бледное лицо Симы.
— Не спишь?
Лодка недовольно приоткрыла глаза, тихо ответив:
— Нездоровится мне.
Он осторожно, на пальцах ног, подошёл к ней, склонился, заглядывая в глаза.
— Можно мне посидеть у тебя?
И когда она утвердительно кивнула головой, Сима тихо примостился на краю кровати, положил белую руку Лодки на колено себе и стал любовно гладить ладонью своею горячую пушистую кожу от локтя до кисти.
— Вчера, сидя на большой дороге, ещё стихи сочинил, — сказать?
— Про богородицу? — сквозь зубы спросила Лодка.
— Нет, так — про жизнь. Сказать?
— Ну, скажи, — вздохнув, разрешила женщина.
Господи — помилуй!
Мы — твои рабы!
— начал Сима шёпотом.