Женщины сидели все вместе за одним концом стола, ближе к самовару, и говорили вполголоса, не вмешиваясь в медленную, с большими зияниями напряжённой тишины беседу мужчин.
Кожемякин сразу же заметил, что большой, дряблый Смагин смотрит на него неприязненно, подстерегающе, Ревякин — с каким-то односторонним любопытством, с кривой улыбкой, половина которой исчезала в правой, пухлой щеке. Базунов, округлив глаза, как баран, не отрываясь смотрит на стену, в лицо иеромонаха, а уши у него странно вздрагивают. Шкалик, то и дело поднимаясь со стула, медленно, заложив руки за спину, обходит вокруг стола, оглядывая всё, точно считал — что съедено? А женщины, явно притворяясь, что не замечают нового человека, исподлобья кидают в его сторону косые взгляды и, видимо, говорят о нём между собою отрывисто и тихонько. Это подавляло Кожемякина, он чувствовал себя неудобно, стеснённый плохо скрытым интересом к нему; казалось, что интерес этот враждебен. В беседе мужчин слышалось напряжение, как будто они заставляли друг друга думать и говорить не о том, что близко им; чувствовалось общее желание заставить его разговориться — особенно неуклюже заботился об этом Посулов, но все — а Ревякин чаще других — мешали ему, обнаруживая какую-то торопливость.
— Вот, Матвей Савельев, — крякнув, начинал мясник, хмурясь и надувая щёки, — какое удовольствие — грех?
— А всякое, — вставил Смагин, испытующе оглядывая Кожемякина.
Ревякин, прищурив глаз, спросил:
— Ну, а если я псалмы пою?
— Это не удовольствие, а молитва будет, — заметил Смагин строго.
— А если я и молюсь с удовольствием даже?
— Как тут сказать? — озабоченно пробормотал Базунов, не отводя глаз от портрета иеромонаха.
— А — врёшь, Виктор! — крикнул Смагин Ревякину. — Удовольствие — смех, со смехом не помолишься!
— Ну, а если я — в радости пред богом? — упорствовал Ревякин.
Шкалик, видимо не желая спора между своими и боясь возможных обид, крякал и, вытирая лысоватую бугристую голову, командовал, как на пожаре:
— Марфа, — угощай!
Она поднималась, вырастала над столом, почти касаясь самовара высокою грудью, и пела, немножко в нос:
— Дорогие гости, пожалуйте, не обессудьте!
Ревякин доказывал Смагину, помахивая длиной, костистой рукой:
— Лишь бы — с верой, а бог всё примет: был отшельник, ушёл с малых лет в леса, молитв никаких не знал и так говорил богу: «Ты — один, я — один, помилуй меня, господин!»
С женского конца стола неожиданно и свежо вступила в спор Машенька:
— Перепутал ты, Виктор: было их двое и молились они: «Двое — вас, двое — нас, помилуйте нас!»
— Это больше похоже на правду, — сказал Базунов, одобрительно кивнув женщине.
Но Смагин не уступает:
— Вовсе не похоже! Бог — один, а не два!
— Они не знали сколько! — крикнула Машенька.
— Должны знать, что — троица, чай, празднуют ей!
— Кто же в лесу празднует?
— В лесу-то? — краснея и тряся головой, воскликнул Смагин.
О чём бы ни заговорили — церковный староста тотчас же начинал оспаривать всех, немедленно вступал в беседу Ревякин, всё скручивалось в непонятный хаос, и через несколько минут Смагин обижался. Хозяин, не вмешиваясь в разговор, следил за ходом его и, чуть только голоса возвышались, — брал Смагина за локоть и вёл в угол комнаты, к столу с закусками, угрюмо и настойчиво говоря:
— Выпьем доморощенной!
Вздыхая и не спеша, за ними шёл Базунов, Ревякин стремительно подбегал к дамам, приглашая их разделить компанию, они, жеманясь, отказывались, комната наполнялась оживлённым шумом, смехом, шелестом юбок, звоном стекла, чавканьем и похвалами умелой хозяйке.
В одну из таких минут около Кожемякина очутилась бойкая Машенька, — поглядывая в зеркало, она оправляла причёску, вертя змеиной головой, и вдруг он услыхал тихий шёпот:
— Не садитесь в карты со Шкаликом. Не спорьте со Смагиным — высмеять вас собрался.
И тотчас же громко спросила:
— А вы что же, Матвей Савельич, к столу-то?
Смущённый, обрадованный, он бормотал:
— Покорнейше благодарю! Не пожелаете ли со мной рюмочку?
— Отчего же нет?
Взяла его под руку и бойко повела к столу, а муж встретил их криком:
— Глядите — Машенька-то, отшельника-то!