— Уж я ждала, ждала…
— Ждала! — сурово и не глядя ей в лицо, отзывался Бурмистров. — Я третьего дня был!
Она молча прижималась к нему, дыша прерывисто и жарко.
— Али смешала с кем?
— Тебя-то? — тихо спрашивала она.
Наигравшись с ним, она угощала красавца пивом, а он, отдыхая, жаловался:
— Вот — тридцать годов мне, сила есть у меня, а места я себе не нахожу такого, где бы душа не ныла!
— А ты ходи ко мне почаще! — предлагала Лодка, сидя на постели и всё время упорно глядя в глаза ему.
Он хмурился, мотал головой и скучно говорил:
— Велика радость — ты! Для меня все бабы — пятачок пучок. Тобой сыт не будешь!
— Али я тебя не кормлю, не даю тебе сколько могу?
— Я не про то, дура! Я про душу говорю! Что мне твои полтинники?
Беседовали лениво, оба давно привыкли не понимать один другого, не делали никаких усилий, чтобы объяснить друг другу свои желания и мысли.
— Чего тебе надо?! — равнодушно покачиваясь, спрашивала Лодка.
Бурмистров закрывал глаза, не желая видеть, как вызывающе играет ненасытное тело женщины, качаются спущенные с кровати голые ноги её, жёлтые и крепкие, как репа.
— Чего надо? — бормотал он. — Ходу, дороги надо!
— Иди! — двусмысленно улыбаясь, отвечала она. — Кто мешает?
— Все! И ты тоже!
В комнате пахнет гниющим пером постели, помадой, пивом и женщиной. Ставни окна закрыты, в жарком сумраке бестолково маются, гудят большие чёрные мухи. В углу, перед образом Казанской божьей матери, потрескивая, теплится лампада синего стекла, точно мигает глаз, искажённый тихим ужасом. В духоте томятся два тела, потные, горячие. И медленно, тихо звучат пустые слова, — последние искры догоревшего костра.
Но чаще Бурмистров является красиво растрёпанный, в изорванной рубахе, с глазами, горящими удалью и тоской.
— Глафира! — орёт он, бия себя в грудь. — Вот он я, — твой кусок! Зверь жадный, на, ешь меня!
Тогда глаза Лодки вспыхивают зелёным огнём, она изгибается, качаясь, и металлически, в нос, жадно и радостно поёт, как нищий, уверенный в богатой милостыне:
— Миленький мой, заму-учился! Родненький мой братик, обиженный всеми людьми, иди-ка ты ко мне, приласкаю тебя, приголублю одинокого…
— Глафира! — впадая в восторг, кричал Вавила. — Возьми ты сердце моё — возьми его — невозможно ему дышать, — ну, нечем же, нечем!
В этот час он особенно красив и сам знает, что красив. Его сильное тело хвастается своей гибкостью в крепких руках женщины, и тоскливый огонь глаз зажигает в ней и страсть и сладкую бабью жалость.
— Нету воли мне, нет мне свободы! — причитает Вавила и верит себе, а она смотрит в глаза ему со слезами на ресницах, смотрит заглатывающим взглядом, горячо дышит ему в лицо и обнимает, как влажная туча истощённую зноем землю.
Случалось, что после такой сцены Бурмистров, осторожно поднимая голову с подушки, долго и опасливо рассматривал утомлённое и бледное лицо женщины. Глаза у неё закрыты, губы сладко вздрагивают, слышно частое биение сердца, и на белой шее, около уха, трепещет что-то живое. Он осторожно спускает ноги на пол — ему вдруг хочется уйти поскорее, и тихо, чтобы не разбудить её.
Иногда это удавалось, но чаще женщина, вздрогнув, вскакивала, спрашивая строго и пугливо:
— Ты что хочешь?
— Ухожу, — кратко говорил он, не глядя на неё. Она следила серым взглядом полинявших глаз, как он одевается.
— Когда придёшь?
— Приду — увидишь!
— Ну, прощай!
— Прощай!
И бывало так, что вдруг он чувствовал бешеную злобу к этой женщине, щипал её и сквозь зубы говорил:
— Кабы не ты, дьявол мой, — эх! Был бы я свободен совсем…
Сначала она смеялась, вскрикивая:
— Щекотно, ой!
Но когда, раздражаемый её криками, смехом и сопротивлением, он начинал бить её — Лодка, ускользая из его рук, бежала к окну и звонко звала:
— Кузьма Петрович!
Являлся Четыхер. Но всегда заставал мирную картину: Бурмистров с Лодкой стояли или сидели обнявшись, и женщина говорила, нагло и наивно улыбаясь:
— Ай, простите нас, Кузьма Петрович, дурю я всё, по глупости моей! Выпейте стаканчик, не угодно ли? Пожалуйте, вот и закусочка!
Четыхер молча выплёскивал водку или пиво в свою пасть, осматривал Бурмистрова и, значительно крякнув, выдвигался за дверь, а Вавила, покрытый горячей испариной, чувствовал себя ослабевшим и ворчал: