«Вот как живём!» — мысленно крикнул Кожемякин постоялке.
Чем больше думалось, тем более жизнь становилась похожей на дурной сон, в котором приятное было мимолётно, вспыхивало неясными намеками.
Вот он сидит в жарко натопленной комнате отца Виталия, перед ним огромный мужчина в парусиновом подряснике, с засученными по локоть рукавами, с долотом в руке, на полу — стружки, обрубки дерева; отец Виталий любит ульи долбить — выдолбит за год штук десять и дарит их всем, кому надобно.
— Так, так! — говорит он, щуря маленькие добрые глазки. У него большая сивая борода, высокий лоб, маленький, красный нос утонул между пухлых щёк, а рот у него где-то на шее.
— Так! А креститься магометанин сей не хощет? Не ведаю, что могу сотворить в казусном эдаком случае! Как предашь сие забвению на пропитанье? Превыше сил! Озорник у нас житель, весьма и даже чрезмерно. Балдеют, окаяннии, со скуки да у безделья, а обалдев — бесятся нивесть как. Оле[13] нам, люду смиренному, среди этого зверия! Совестно мне, пастырю, пред тобою, а что сотворю — не вем! Да, вот те и пастырь…
Он стучал черенком долота по колену, и, должно быть, больно было ему — морщился, вздрагивал, но всё-таки стучал.
— Хотя сказано: паси овцы моя, о свиниях же — ни слова, кроме того, что в них Христос бог наш бесприютных чертей загонял! Очень это скорбно всё, сын мой! Прихожанин ты примерный, а вот поспособствовать тебе в деле твоём я и не могу. Одно разве — пришли ты мне татарина своего, побеседую с ним, утешу, может, как, — пришли, да! Ты знаешь дело моё и свинское на меня хрюкание это. И ты, по человечеству, извинишь мне бессилие моё. Оле нам, человекоподобным! Ну — путей добрых желаю сердечно! Секлетеюшка — проводи!
Из угла откуда-то поднялась маленькая женщина, большеглазая, носатая, с тонкими бровями.
Матвей догадался, что это и есть Добычина, вдова племянника отца Виталия, учителя, замёрзшего в метель этой зимою. Она недавно приехала в Окуров, но уже шёл слух, что отец Виталий променял на неё свою жену, больную водянкой. Лицо этой женщины было неприветливо, а локти она держала приподняв, точно курица крылья, собираясь лететь.
Другой раз он видел её летним вечером, возвращаясь из Балымер: она сидела на краю дороги, под берёзой, с кузовом грибов за плечами. Из-под ног у неё во все стороны расползлись корни дерева. Одетая в синюю юбку, белую кофту, в жёлтом платке на голове, она была такая светлая, неожиданная и показалась ему очень красивой. Под платком, за ушами, у неё были засунуты грозди ещё неспелой калины, и бледно-розовые ягоды висели на щеках, как серьги.
— Хотите — подвезу? — предложил он, остановив лошадь.
— Спасибо, я пешком дойду, а вот если грибы возьмёте, — сказала она без ужимок, неизбежных у окуровских женщин. — Ну что, татарина вашего перестали обижать?
— Ругают, да хоть не бьют, и на том спасибо!
— Слушала я тогда, как вы говорили, и очень горячности вашей удивлялась!
— Человек он хороший, — смущённо сказал Матвей.
— Да. Батюшка очень его полюбил. — Она задумчиво и печально улыбнулась. — Говорит про него: сей магометанин ко Христу много ближе, чем иные прихожане мои! Нет, вы подумайте, — вдруг сказала она так, как будто давно и много говорила об этом, — вот полюбили друг друга иноплеменные люди — разве не хорошо это? Ведь рано или поздно все люди к одному богу придут…
— Да-а! — сказал Матвей, удивлённый её умными словами. — Как это верно вы!
— Прощайте, — молвила Добычина, кивнув головой, и пошла обок дороги, а потом — полем, прямо на город.
Он посмотрел на неё тогда и подумал, что, должно быть, всю жизнь до сего дня она прошла вот так: стороною, одна и прямо куда нужно.
А вскоре и пропала эта женщина. Вспоминая о ней, он всегда видел обнажённые, судорожно вцепившиеся в землю корни и гроздья калины на щеках её.
…Впереди во тьме двигалось что-то большое, как дом, шуршало и скрипело.
Два воза хвороста выплыло из темноты, на них качались коротенькие, безногие фигуры мужиков. В холодном воздухе лениво поплыло похабное окуровское слово.
— Чего ходишь тут, мать…
«Вот, — размышлял Матвей, поворотясь вслед возам, — встретили человека — обругали! Знают, что хороший человек встречается редко, и ругают, на случай, всякого…»