Том 7. Это было - страница 7
Второй «великий» для Шмелева – Чехов. Непосредственным поводом для двух статей о нем послужила возможность составить сборник для швейцарского издательства и снабдить его предисловием (Anton Tschechov. Meinsten novellen. – Zurich, 1946). Интересно, что выбрал Шмелев: «Палату № б», «Даму с собачкой», «Скучную историю», «Студента», «В овраге», «Святой ночью», «Свирель», «Степь», «Мисюсь» (так был назван «Дом с мезонином») – конечно, наиболее близкие ему произведения. Разбор «В овраге» заставляет вспомнить «Солнце мертвых»; «Студента» и «Святой ночью» – «Лето Господне» и т. д. В своем чеховедении Шмелев также продолжает определенную традицию, начатую философом С. Н. Булгаковым в речи «Чехов как мыслитель» (1904) и подхваченную в эмиграции литератором М. Курдюмовым (псевдоним М. А. Каллаш) книгой «Сердце смятенное» (1934), – Чехов как религиозный писатель.
На Курдюмова Шмелев прямо указал в черновике первой статьи[44] (1945), перекликаются и начала, и некоторые выводы. Если Курдюмов пишет о Чехове: «…центр тяжести для него отнюдь не в язвах общественного строя, как принято у нас было прежде выражаться, а в какой-то более высокой и абсолютной оценке людских действий и побуждений. Чехов прежде всего участвует и изображает зло, как грех; окутанность жизни грехом, порабощенность человека греху»[45], то Шмелев подхватывает: «О Грехе-Зле, о распаде жизни через Зло-Грех, о страдании… – главная тема Чехова». Шмелевская характеристика – более горькая, чем у Курдюмова, несмотря на такие светлые слова о Мисюсь из второй статьи (1947), ответ читателю-иностранцу. Она была сразу (первая статья – уже посмертно) опубликована в «Русской мысли», последней газете, в которую много писал Шмелев и где им очень дорожили.
И, наконец, Достоевский. О «Зле-Грехе» Шмелев пишет и когда рассматривает Достоевского, изобразителя темных сил в человеке, соблазна греха. От ранних упоминаний в «Крушении кумиров» (об этой статье см. т. 2), «Христос воскресе!» (1924) до «Мученицы Татьяны», «Верного идеала» (1936) и большого предисловия к «Идиоту»: «F. M. Dostojewski. Der Idiot. Roman. – Zurich, 1951», вышедшего впоследствии отдельной брошюрой[46].
В некоторых своих положениях Шмелев, подобно многим зарубежным литераторам, идет за философом Н. А. Бердяевым, который называл Федора Михайловича пророком грядущей катастрофы (в книге «Миросозерцание Достоевского», 1923). Есть у Шмелева и свой интерес: он расценивает «Идиота» как попытку «религиозного романа», сам собираясь писать «Пути небесные» как «духовный роман». По его письмам видно, что рассуждения об Аглае Епанчиной, о ее матери («О, какой удавшийся Достоевскому образ, эта „генеральша“. Вот – закваска подлинно-русской женской души!»[47]), о Соне Мармеладовой переплетаются с размышлениями о героине «Путей небесных».
Современные исследователи отмечают, что в эмиграции было сравнительно немного биографических работ о Достоевском[48]. Шмелев включает биографию писателя в свое предисловие, и наиболее сильные строки тут – о страданиях Достоевского. Иван Сергеевич знал, о чем пишет – у него был свой страшный опыт страдания. И думается, здесь причина того, что в эмиграции именно Шмелев считался продолжателем Достоевского. Как писал Амфитеатров: «Да, Шмелев, конечно, глава и вождь „достоевщины“ в современной литературной эпохе, но „достоевщины“ в новом издании, пересмотренном и дополненном. Ибо она пережила Великую войну и русскую революцию и видела, и на шкуре своей претерпела неистовство „бесов“, когда они, предвиденные и предсказанные Достоевским, вырвались из ада и забушевали над опозоренной и в кровавой грязи захлебнувшейся Русскою Землей.
Страдальческий вопль Шмелева производит тем более острое впечатление, что вырывается он вовсе не из груди титана, а скорее из груди ребенка, за что-то брошенного капризом судьбы в переживание чудовищной трагедии, тогда как ему и хочется, и следовало бы жить и творить в обстановке идиллии»[49].
Составляя настоящий том, мы просто собрали доступные нам эмигрантские произведения Шмелева, не вошедшие в предыдущие тома, просмотрев его книги, а также газеты в собраниях РГБ, ГАРФа, ГИПБ, ИНИОН. И в предисловии, не имея возможности для комментария, лишь стремились рассказать, как это было. И когда все само собой составилось, стало еще раз ясно, что было все это горько, страшно и больно. Если публицистика Бунина, по меткому выражению современного исследователя, «страстное слово»