Стремясь отвести ее от беды, Костя произнес сдавленным от волнения голосом:
— Пойдем, Фрося! Наши, наверно, уже ушли.
— А фейерверк? Бенгальские огни будут бросать, — напомнил Нестор Шеломинцев. — Сейчас самое гулянье начнется.
— Кому гулянье, а нам домой пора, — заносчиво и невольно грустно сказала Фрося: хотя озябла она, но ей, как и подошедшему Пашке, совсем окоченевшему, тоже хотелось взглянуть на эти бенгальские огни.
— Я вам сейчас тулуп достану, — пообещал Нестор, заметив, как вздрогнула девушка то ли от мороза, то ли от волнения, однако не двинулся с места, словно боялся, что она исчезнет, едва он отойдет от нее.
— Мне ваш тулуп без надобности. Подумаешь, какая забота! Пойдем, Костя, пошли, ребята, а то обморозитесь. Харитон-то где?
— Уходите? — спросил казак.
Фрося, охваченная смятением, ничего не ответила.
Звеня бубенцами, разлетались по улицам, над которыми уже сгущались синие сумерки, пары и резвые тройки. Кучера еле сдерживали застоявшихся рысаков.
6
— Причитается с тебя, Нестор? — спросил Антошка Караульников, похожий на батрака-молдаванина в надетой набекрень папахе, из-под которой выбивался целый ворох черных кудрей. Он был в засаленном полушубке и поношенных шароварах без лампасов, заправленных в подшитые пимы, но на лошади и без седла сидел, как настоящий казак; подогнал скотину к обледеневшей колоде у проруби и, пока работник-киргиз черпал и, расплескивая, лил воду под исходящие паром морды сгрудившихся коров, проехал немного рядом с Нестором. Лошади, коровы и овцы Шеломинцевых, сопровождаемые пешими батраками, уже двигались, ископытив широкий изволок, к станице, расположенной на высоком береговом бугре.
Нестор, ездивший к прорубям напоить коня, а главное, чтобы без помехи встретиться с Антошкой, рассеянно глядел на родные сердцу картины, впервые не решаясь на откровенный разговор.
Был час утреннего водопоя. Скрипели ворота на базах во дворах станицы Изобильной и в кардах — обширных загонах в пойме Илека среди высоких тополей, где за плетнями дымили саманушки «киргизцев-кормельщиков». Натужно, будто жалуясь, мычали волы и коровы, бойко блеяли овцы, важно шествовали знаменитые оренбургские козы, одетые, словно попонами, длинной шерстью, и лошади — звонкие конские табуны — спешили к пойменным озерам, заметенным снегом. Все богатство казачье выперло из-за высоких плетней Изобильной и «пригородов» ее.
— Как на параде! — сказал Антон, озирая живые потоки, хлынувшие по дорогам поймы между кардами и над яром, где горели червленым золотом окна вынесенной на видноту богатой станицы, которая называлась на Илеке офицерской. Почти в каждом доме отражалось в окнах по нескольку солнц, а настоящее — голое, без сияющей короны лучей, взошло над белыми лугами и облачно-седыми от куржака пойменными рощами и напоролось прямо на черные кресты, раскинувшие тонкие руки по бугру сурового — ни кустика — станичного кладбища. Кресты из полосового железа, звенящие на всю округу при отковке, упруго покачивающиеся летом на выбитой скотом голой земле от бешеного степного ветра. Есть и маленькие каменные надгробия с глубоко врезанными надписями — могилы станичной знати. Сейчас на кладбище снег, а между крестами краснота зари, как кровь, стекающая с края неба на сугробы. И на фоне этой красноты течет с бугра к старицам Илека еще один бурный поток — движется над выемкой дороги живая темная стена, унизанная острыми рогами.
Где еще, в каком поселке столько скота? Хотя гурты и табуны — гордость всего оренбургского казачества. А станица красуется на виду, как богатая невеста, не из хвастовства… Если крестьянские деревни прятались от летнего зноя и зимних буранов в укромных низинах у речек, то поселения казаков, как сторожевые дозоры, всегда ставились на юру.
— Нынче прощеный день у нас так прошумел — еле живы остались. Кислушки, самогона и медовки сотни бочат выдули.
Нестор опять промолчал. Красота зимнего утра, радовавшая Антошку, совсем до него не доходила.
— Ты чего такой тусклый сегодня? Или тоже малость переложил вечор?
— Ладно, если бы переложил…
— Тогда с чего? За джигитовку приз получил?