– Нет, Паша, ты поскромнее одевайся… – сказала мать. – Кокетки-то по бульварам ходят!.. В девушке скромность ценят… а не финтифлюшки!
Вернувшись к себе, я зажег лампу, чтобы приняться опять за «Цезаря». И вдруг увидал… «уточку»! Она стояла на стеклянных лапках на стопке листков из «Цезаря»! Паша вернула и «уточку»! И прекрасно.
«Уточка» была не тронута: пробочка в носике была заклеена бумажкой. Но та-то была открыта, и Паша при мне душилась. Значит, она купила, не пожалела и тридцати копеек!
С тяжелым сердцем стал я переводить подчеркнутые «Бегемотом» главки.
На какой же стояла «уточка»?… – почему-то пришло мне в голову. Я взглянул на листок и поразился: на самой грязной, исчерканной всякими надписками, – цветными карандашами и чернилами! Над ней мы сидели долго.
«После того, как пришли послы, Цезарь приказал, чтобы их не допускали, и велел сказать: „Он-де доволен, что из страха римского оружия старейшины Урсулов достаточно мудры; что если бы этого не случилось, то до наступления таяния снегов три легиона и наемники внушили бы, как надо отдавать почести и выполнять условия мира, чтобы приобрести благожелательность римского владычества; что пусть-де они не сомневаются, что если будет наблюдена измена, то ничто не могло бы удержать его в самых ужасных планах, ибо“…»
«Будет это! – подумал я. – Паша поставила „уточку“ на самое трудное, что было!..»
И я загадал: «Если – это, то…»
И выучил назубок параграф.
У Кариха заиграла скрипка, потом гитара. Я высунулся в окошко. Горели под бузиной фонарики, словно там были именины, как на даче. Да, Пелагея Ивановна тоже, должно быть, именинница! Я услыхал бешеный рев студента:
О, Серафима,
О, Хе-ру-ви-ма!..
Она вернулась?!.
Пели под скрипку хором – «Не осенний мелкий дождичек». Я слышал ее нежный голос – «пей, тоска пройдет!» И побежал к забору. Пробегая сенями, я встретил Пашу. – Поздно придете – отпирать не буду!.. – сказала она дерзко.
– Не отпирайте, я и через чердак могу спуститься! – сказал я ей. – А… вашу «уточку» я вышвырнул в окошко! Кучеру можете дарить!..
– Уж подарила! – сказала она каким-то фальшивым тоном.
– И прекрасно!..
Вечер был очень теплый. Под бузиной, за большим столом, под фонариками, сидело что-то много, даже Карих! Он был в манишке и сюртуке, в белом галстуке, как на свадьбе, и сидел вытянувшись, словно его приклеили к стулу. Она показалась мне невестой, – в белом воздушном платье. Белая лента стягивала ее головку. Она показалась мне – богиней!..
– Богиня моя! – шептал я страстно. – Ты поешь и не чувствуешь, что я близко, что я молюсь на тебя, богиня!..
Она приставала к Кариху:
– У вас чудесный голос! Вы же говорили, что поете…
– Я только под гармонью, когда тоска… люблю мечтать под звуки вальца… – стеснялся Карих. – Не стоит нарушать природы!
Все захохотали.
– Друг, нарушь природу! – приставал студент. – У тебя чудный бас, как у Бутенки… Спустись с высот… в юдоль печали и забот!..
– Вы, Степан Кондратьич, по-эт!.. – сказала она нежно.
– Где же-с… – смутился Карих. – Я терзаюсь в жизни через голову. Сызмальства опоили. А теперь… встретил небесное творенье… как во сне!..
– Браво! – всплеснула Серафима. – Извольте выпить за «небесное творенье» и спойте для меня!
– Извольте… – сказал уныло Карих. Он принял из ее рук рюмку и объявил:
– За… все прекрасное! Как пропечатано в «Листке»:
Бокал шинпанского Донскова,
Вспомянем князя Трубецкова!
Так все и покатились. А Карих поправил галстук, выступил, как артист на сцене, и сделал рукой – вот так: внимание! Студент сделал – трам-тамм-тамм…
– Сперва надо, как из-под земли. Значит, уж на него навалили земли! Скоро помрет, через любовь!.. – сказал Карих и потер затылок. – Дебют! Называется – «Жгущая Любовь»!
– Жги! – крикнул ему студент.
Серафима завалилась за толстяка, словно хотела спрятаться. Скрипач мотал головой, как пьяный. Толстуха ела халву горстями. Только «Рожа», обвязанная до глаз, сидела, как сфинкс египетский.
– Дебют! – повторил Карих. – «Скажи: ты мой!» Романц без слов! «Жгущая Любовь»!
Он приложил руку к сердцу и начал скороговоркой, шепотом: