Я промолчал, ни слова. «Взяли, ограбили… Эраст Эра-стыч не велел меня волновать… на цыпочках даже ходят… – с горечью думал я, – дают по часам лекарство… но стоит мне только выздороветь, они все примутся меня мучить». Я вспомнил мои письма… знал я их наизусть, до самой последней буквы, – и они казались теперь бесстыдными. Я сгорал от стыда, от которого не мог никуда укрыться: словно меня раздели перед всеми, на улице. Как же мне теперь быть?…
Спросить Пашу…? В Паше я был уверен, в одной Паше. Она меня любит больше всего на свете, – я это чувствовал. Я знал, как она страдала, как она «ревела», – рассказывала тетя Маша, – когда я горел в болезни, скидывался с кровати, бредил. Я знал, как она бегала в часовню, к Великомученику Пантелеймону, шила шапочку – «всю залитую слезами». Тетя Маша как-то сказала ей:
– Раз дала обещание, надо… а то Бог накажет, смо-три!.. Я спросил, что за обещание. Тетя Маша сказала:
– Ну, мы все за тебя молились. Я вот дала обет десять раз сходить к «Нечаянной Радости» – и схожу!..
«А для мучника Пантелеева, если на ней женится, сорок раз сходить к Иверской обещалась! – подумал с досадой я. – А для меня только десять!»
– А Паша вон дала… к Сергию-Троице взад и вперед пешком сходить. Вот сколько ты хлопот наделал!
– Лучше бы уж я умер, чем доставлять такое беспокойство… – сказал я сдавленным от рыданий голосом: после болезни я часто плакал.
– Не смей так… ужасный человек, безбожник! – затрясла на меня пальцем тетя Маша. – Ему жизнь вернули, а он, так…!
– Кто это мне вернул? кто?! – зарыдал я в голос. – Не вы, а Бог! И пусть Он и возьмет ее!!! Не хочу жить, не надо, не надо мне!..
– Ну, успокойся, голубчик… не нервничай… Мы поговорим, когда ты выздоровеешь… обо всем!.. – сказала, поджимая губы, тетя Маша.
Я знал, о чем будут говорить, мучители! Надеяться можно было только на одну Пашуточку. Все эти дни она была необыкновенно нежна со мной, такой не видал еще. Оставаясь одна со мной, она опускалась на колени возле моей кровати, гладила и целовала мою руку и тискалась головой к груди. И все шептала:
– Ласточка вы моя залетная… Тоничка мой, сердечный… Никого у меня, окроме вас, Тониночек мой…!
Мне становилось сладко и грустно-грустно, – словно мы только одни на свете.
И вот я спросил у Паши:
– Паша, скажи мне все… что было!..
Она насторожилась. Сине-голубые глаза ее взглянули на меня тревожно, горестно.
– Чего было…? Да ничего не было… захворали – и все.
– Нет, нет… я отлично помню, что было – до… А когда меня привезли на извозчике, что потом было?… Паша, скажи мне все!.. А то я могу умереть совсем… – прибавил я, чтобы напугать ее. – Мне это нужно! я мучаюсь, у меня может зайти ум за разум… опять что-то начинается с головой…
Она затормошила мою руку.
– Тоничка, только не заходите за разум… – зашептала она, трогая мою голову, – я все скажу… только не сказывайте, не велели, чтобы тревожить вас… боюсь я!.. Тоничка… – Клянусь жизнью! – воскликнул я, – я унесу с собой в… затаю на сердце!.. Знаешь, у меня украли ее письма!.. Ты знаешь!..
Она отвернулась, поджала губы, тяжело вздохнула…
– Да что ж… всякого хламу было… все перешарила ваша тетя Маша с Лидочкой! И мою «уточку» выкрали… от ее, говорят!.. Все бумажки из курточки вышарили. И вы-то тоже хороши… со всякой кривой шлюхой…! Тьфу!.. И что тут только бы-ло!..
И она рассказала все. Оказывается, не только украли письма, выкрали все записочки и стихи: они посмели даже пойти туда, к ней, и устроили такой постыдный скандал, что чуть не дошло до мирового.
– Мамаша еще, спасибо, ничего не знают. Им уж и не говорят, вас чтобы не тревожили. А бахромщицы все слыхали, как там шумели. Марья Михайловна последний глаз той хотела выдрать, так и обозвала: «Кривая шлюха, мальчишку, поганка, соблазняла».
– Она так… сме-ла?! – в ужасе слушал я.
– Самыми последними словами ее… а той и сказать нечего, письма-то на руках у тетки. Вьюноша так соблажнять! Она замертво прямо повалилась, водой уж отливали. И все записочки ваши отдала: «Возьмите, говорит, эти детские записочки!» И зарыдала.
– Она… отдала им мои письма?! – вскрикнул я так страшно, что Паша кинулась ко мне и зажала рот.