— Она и вправду как цветочек, мистер Энн. Я так думаю, сэр, вы и сами знаете, оно враз валит человека с ног.
— Я не совсем тебя понимаю, друг мой?
— Да вот, прошу прощения, сэр, это самое... как говорится, любовь с первого взгляда.
Он даже покраснел, лицо у него стало и смущенное и вместе лукавое.
— Что ж, Роули, поэты на моей стороне.
— А вот миссис Макрэнкин, сэр...
— Сама Маргарита Наваррская, мистер Роули...
Но он до того забылся, что даже перебил меня:
— Миссис Макрэнкин, сэр, сколько лет привыкала к своему мужу. Она сама мне говорила.
— Я припоминаю, что и мы не один день привыкали к миссис Макрэнкин. Правда, ее стряпня...
— Вот и я говорю, мистер Энн: это не то, чтобы пустяк — и какие... и хотите верьте, хотите нет, сэр... а может, вы и сами приметили... у ней ведь и ножки хороши.
Он покраснел как рак и дрожащими пальцами принялся свинчивать свой флажолет. Я глядел на него, и глазам не верил, и с трудом подавлял улыбку. Без сомнения, я и прежде знал, что Роули во всем пытается мне подражать, да и по традиции позволительно, более того, даже полагается, чтобы верный слуга влюблялся, хотя бы из сочувствия, когда влюблен его господин. И если кавалер шестнадцати лет от роду, еще новичок в науке страсти нежной, избирает себе в дамы сердца особу, которой стукнуло пятьдесят, — что может быть естественней? А все же — подумать только! — Бетия Макрэнкин!
Я с трудом сохранил серьезность.
— Друг мой Роули, — сказал я, — если музыка питает твою любовь, так играй же!
И Роули поначалу робко, а затем, разошедшись, с чувствительностью невообразимой заиграл «Ту, что осталась дома».
Потом оборвал мелодию, глубоко вздохнул и начал сызнова, я же отбивал такт ногою и тихонько подпевал:
А нынче приказ: шлют в Брайтон нас,
Путь дальний, незнакомый...
Так пусть же господь меня вновь приведет
К той, что осталась дома.
Эта вдохновляющая мелодия сопровождала нас всю дорогу. Она нам никогда не приедалась. Стоило нашему разговору иссякнуть, как с моего безмолвного согласия Роули доставал флажолет и принимался ее наигрывать. Под эту песенку веселым галопом скакали лошади, в такт ей позвякивала упряжь и подпрыгивали в седле форейторы... А ликующее presto,[74] которым она завершалась, как только мы подъезжали к постоялому двору, предвкушая, что сейчас нам сменят лошадей, и описать невозможно: до того оно было веселым и стремительным.
Итак, лошади мчали меня домой, в открытые окна кареты врывалась бодрящая вешняя свежесть, и душа моя тоже, словно окно, распахнулась навстречу молодости, здоровью и долгожданному счастью. Как всякий истинный влюбленный, я был полон нетерпения и все же не утратил способности радостно дивиться превратностям судьбы, ведь я ехал как какой-нибудь лорд, с карманами, полными денег, по той самой дороге, по которой ci-devant[75] Шандивер в страхе удирал, петляя и заметая следы, в крытой повозке Берчела Фенна!
И все же нетерпение так обуревало меня, что, когда мы галопом проскакали по Келтон-Хиллу и новой лондонской дорогою, где пахнущий апрелем ветер, веселый и свежий, дул нам прямо в лицо, спустились в Эдинбург, я отправил Роули с чемоданами к нам на квартиру, а сам забежал умыться и позавтракать к Дамреку и оттуда, уже один, поспешил в «Лебяжье гнездо».
Дни ли, годы — пусть! Все равно вернусь,
Любовью своей влекомый,
И уж больше вовек не расстанусь, нет,
С той, что осталась дома!
Как только из-за холма выглянул конек хорошо знакомой кровли, я отпустил кучера и пошел далее пешком, весело насвистывая все ту же песенку, но, дойдя до садовой ограды, умолк и принялся искать то место, где когда-то через нее перелез. Я нашел его по густым ветвям бука, нависшим над дорогой, и, как тогда, бесшумно взобрался на ограду под их прикрытием, вернее, они прикрыли бы меня, ежели бы я вздумал там ждать.
Но я не собирался ждать, зачем? Ведь в нескольких шагах от меня стояла она! Она, моя Флора, моя богиня, с непокрытой головою, окутанная утренним узорчатым покрывалом солнечных бликов и зеленых теней, в сандалиях, влажных от росы и, как тому и быть должно, с охапкою цветов — пунцовых, желтых, полосатых тюльпанов. А перед нею, спиной ко мне, все в той же куртке с памятной заплатой на спине, опершись обеими руками на лопату, стоял Руби, садовник, и выговаривал своей молодой госпоже.