Затем я сунул в руку Далмахою деньги на путевые расходы для него и Овценога.
— Дорогой мой, — забормотал Далмахой, — мне и в голову не приходило... ежели вы совершенно уверены, что это для вас не обременительно... разве что только взаймы... и чертовски любезно с вашей стороны, прямо скажу.
Он заставил катер подождать и написал расписку, в которой именовал меня Лордом, раздающим милостыню, и Казначеем Советуса Крэмондской академии. Тем временем Овценог с чувством пожал мне руку.
— Это было незабываемое путешествие, сэр, — молвил он. — Мне найдется что порассказать супруге, когда я ворочусь домой.
Я подумал, что и у супруги тоже найдется, что ему сказать, и, пожалуй, еще побольше, чем у него. Наконец он спустился на катер, и, когда они отвалили, Далмахой весело нахлобучил ему шляпу чуть не на нос в виде, так сказать, прощального салюта.
— Брасопить реи! Право руля! — скомандовал капитан Коленсо. Команду выполнили, «Леди Нипеан» понемногу стала набирать ход, а я стоял у фальшборта, глядел вслед моим друзьям и пытался уверить себя, что на свежем воздухе мне легчает.
Капитан Коленсо заметил, что я не в своей тарелке, и посоветовал спуститься вниз и лечь; измученный, я ответил какой-то дерзостью, но он ласково взял меня под руку и, словно капризного ребенка, повел вниз. Я прошел через кают-компанию, дверь красного дерева захлопнулась за мною — я был в отведенной мне каюте... И теперь уж на следующие двое суток благоволите оставить меня в сем уединении. Ужасные то были часы.
Но и через двое суток мне было невесело, и я все еще почти не мог есть. Корабельные дамы заботливо за мной ухаживали и пытались раздразнить мой аппетит легчайшей морской диетой. Матросы ставили для меня кресло на палубе и, проходя мимо, сочувственно и уважительно кланялись. Все как один были неизменно добры ко мне, но при этом до неправдоподобия молчаливы. Бриг и его экипаж окутывала, подобно все густеющему туману, какая-то тайна, и я бродил по палубе, точно в нескончаемом дурном сне, теряясь в самых невероятных догадках. Начать с того, что на борту восемь женщин, — чересчур много для серьезного каперства: и все они дочери, невестки или внучки капитана Коленсо. Что до мужчин — а их было числом двадцать три, — то те из них, кто не носил фамилию Коленсо, прозывались Пенгелли, и почти все, судя по страдальческим позеленевшим физиономиям и неуклюжим движениям, — народ сугубо сухопутный. Походка у них была такая, словно они только что оторвались от плуга, хотя на лицах уже не осталось здорового загара и румянца — отпечатка работы в поле, на свежем воздухе.
Дважды в день, а по воскресеньям трижды, эта престранная команда собиралась на полуюте, обнажала головы, и начиналось богослужение, назвать которое неистовством — значит еще ничего не сказать. Сперва все шло вполне пристойно, капитан Коленсо дрожащим голосом излагал какую-либо главу Священного писания. Но постепенно (и особливо в час вечерней службы) слушатели воодушевлялись и так часто повторяли «аминь», точно открывали беглый огонь. Мало-помалу они доходили до исступления и разражались благодарственными кликами, все более и более разжигая друг друга; они теснились к «кафедре» (ею служил пушечный лафет) и, отчаянно бия себя в грудь, поочередно, наперебой, до хрипоты каялись в грехах, в то время как остальные рыдали, кричали «Еще, еще!» и даже подпрыгивали на месте. «Говори, говори, брат!» — восклицали они. «Вот оно, просветление. Искупаем грехи свои! Душа спасется!» Минут десять, а то и пятнадцать на корабле царило вавилонское столпотворение, он поистине превращался в сумасшедший дом. Затем буйство стихало так же внезапно, как началось, капитан отпускал команду, все расходились по своим обычным делам, и лица вновь становились непроницаемы, разве лишь слегка подергивались после только что испытанного душевного потрясения.
А еще через пять минут просто не верилось, что все эти люди способны на такие взрывы чувств. Капитан Коленсо, заложив руки за спину, вновь принимался мерить шагами шканцы, по-стариковски волоча ноги и с обычной кроткой рассеянностью оглядывая корабль. Порою он приостанавливался и мягко поучал какого-нибудь неумелого матроса, что неуклюже брасопил реи либо не по правилам вязал морские узлы. Он никогда никого не распекал, редко возвышал голос. Манерой говорить и легкостью, с какою он повелевал людьми, капитан разительно отличался от всех остальных членов своего семейства. Однако же я, кажется, понял, отчего все они столь беспрекословно ему повинуются. Самый неумелый из этих горе-моряков вязал узлы и делал любую работу (как правило, из рук вон плохо) с видом столь серьезным и сосредоточенным, будто решал тем самым иную, куда более сложную и возвышенную задачу.