Флора подавила крик. Я быстро пересел на кучу ковров, лежавших на сиденье напротив, и захлопнул дверцу. Миссис Гилкрист не проронила ни звука.
Разумеется, мне следовало извиниться. Колеса с грохотом подпрыгивали на булыжной мостовой Эдинбурга, карету немилосердно трясло, стекла дребезжали. Свет уличных фонарей не проникал внутрь, только грозный профиль моей покровительницы всякий раз смутно вырисовывался на тусклом желтеющем четырехугольнике окошка и вновь тонул в непроглядной тьме.
— Сударыня, позвольте мне объясниться... хоть сколько-нибудь смягчить ваше негодование... вполне естественное, разумеется...
Ухаб, другой... И по-прежнему в карете мертвая тишина! Я не знал, что делать. Руби гнал во всю мочь, и мы уже оставили позади последние редкие островки света на Лотиан-роуд.
— Я надеюсь, сударыня, еще пять минут... и если только вы позволите...
Для вящей убедительности я протянул руку. В темноте она коснулась руки Флоры. Наши трепетные пальцы сомкнулись. Прошло пять, десять блаженных секунд. В этой душной тишине кровь в наших жилах, казалось, пела в едином ритме: «Люблю, люблю тебя!»
— Мусью Сент-Ив, — раздался наконец размеренный голос. (Флора вырвала свою руку из моей.) — Насколько я могу разобраться в ваших делах — ежели в этой путанице вообще можно разобраться, в чем я сильно сомневаюсь, — я как будто только что оказала вам услугу, и притом уже вторую.
— Услугу эту, сударыня, я не забуду до самой смерти.
— Будем надеяться. Но только благоволите и сами не забываться.
Мы проехали еще мили полторы-две в полном молчании, и тут миссис Гилкрист с треском опустила окошко и высунула в ночь голову в круглом чепце.
— Руби!
Кучер натянул поводья.
— Здесь джентльмен выйдет.
Это было очень мудро, ибо мы приближались к «Лебяжьему гнезду». Я поднялся.
— Миссис Гилкрист, у вас доброе сердце, а женщины умнее я никогда еще не встречал.
— Хм, — только и услышал я в ответ.
Выходя из кареты, я оборотился, чтобы в последний раз пожать руку Флоре, и нога моя запуталась в чем-то мягком, что потянулось за мною и выпало на дорогу. Я нагнулся, поднял это, и тут дверца с треском захлопнулась.
— Сударыня... ваша шаль!
Но кони взяли в галоп, меня обдало грязью, и я так и остался стоять на холодной пустынной дороге.
Я не сводил глаз с удалявшихся красных фонариков кареты, а когда они с последний раз подмигнули и исчезли, вновь послышался стук колес, и на дороге со стороны Эдинбурга замерцали две пары больших желтых фонарей. Я едва успел метнуться вбок, перескочить через какой-то забор на размокший под дождем луг и притаиться, скрючившись, причем в моих бальных туфлях хлюпала вода, как тотчас мимо вскачь промчались два наемных экипажа, в косых струях дождя мелькнули их огни, кучера бешено нахлестывали лошадей.
ГЛАВА XXXII
ЧТО ПРОИЗОШЛО В ПЯТНИЦУ УТРОМ
ГОРДИЕВ УЗЕЛ РАЗРУБЛЕН
Я вытащил часы. Слабый луч луны, едва заметный отсвет, упал на циферблат. Четырнадцать минут второго!
«Второй час ночи, темно и пасмурно!»
Мне вспомнился зычный голос ночного сторожа: вот так же выкликал он в ночь нашего побега из Замка, и это эхом отозвавшееся воспоминание, казалось, отметило последний час одного бесконечно долгого рокового дня моей жизни. И в самом деле, с той далекой ночи стрелки словно описали полный круг и вернулись к исходной точке. Я пережил зарю, встретил день, я грелся в лучах людского уважения и вновь — игрушка в руках судьбы — очутился в ночном мраке, в зловещей тени проклятого Замка, все так же преследуемый законом, а надежды на спасение стало еще меньше, и мне негде было приклонить голову — разве что укрыть ее яркой узорной шалью миссис Гилкрист. И я подумал, что за долгий, долгий день этот я столько странствовал, подвергался стольким опасностям, — и все лишь для того, чтобы сменить горчично-желтую одежду арестанта на узорную шаль и фрак, который никак не вязался ни с шалью, ни со здешним климатом. Веселый задор, овладевший мною на балу, воинственный дух, трепет прощального прикосновения руки Флоры — все погасло. С моря наползал туман, и я почувствовал себя белкою в колесе, ибо все усилия мои оказались тщетны. Да, то был час безрадостных раздумий.