Церковь руководила жизнью русского народа.
«Вместе с тем определила она сначала навсегда твердые границы между собой и государством, между безусловной чистотой своих высших начал и житейской смешанностью общественного устройства, всегда оставаясь вне государства и его мирских отношений, высоко над ними как недосягаемый, светлый идеал, к которому они должны стремиться и который сам не смешивался с их земными пружинами. Управляя личным убеждением людей, церковь никогда не имела притязания насильственно управлять их волей или приобретать себе власть светски-правительственную или, еще менее, искать формального господства над правительственной властью. Государство, правда, стояло церковью: оно было тем крепче в своих основах, тем связнее в своем устройстве, тем цельнее в своей внутренней жизни, чем более проникалось ей. Но церковь никогда не стремилась быть государством, как и государство, в свою очередь, смиренно сознавая свое мирское назначение, никогда не называло себя „святым“. Ибо если русскую землю иногда называли „Святая Русь“, то это единственно с мыслью о тех святынях мощей, и монастырей, и храмов Божьих, которые в ней находились, а не потому, что бы ее устройство представляло сопроницание церковности и светскости, как устройство Святой Римской империи».
Отсутствие завоевания и вследствие него отсутствие нерушимых границ между сословиями, правда внутренняя, а не одно право внешнее, твердость семьи — таковы были основные черты древнерусского быта.
«Поэтому если справедливо сказанное нами прежде, то раздвоение и цельность, рассудочность и разумность будут последним выражением западноевропейской и древнерусской образованности».
Но отчего же русская образованность не развилась полнее?
Надо думать, «что особенность России заключалась в самой полноте и чистоте того выражения, которое христианское учение получило в ней, — во всем объеме ее общественного и частного быта. В этом состояла главная сила ее образованности, но в этом же таилась и главная опасность для ее развития. Чистота выражения так сливалась с выражаемым духом, что человеку легко было смешать их значительность и наружную форму уважать наравне с ее внутренним смыслом. От этого смешения, конечно, ограждал его сам характер православного учения, преимущественно заботящегося о цельности духа. Однако же разум учения, принимаемого человеком, не совершенно уничтожает в нем общечеловеческую слабость. В человеке и в народе нравственная свобода воли не уничтожается никаким воспитанием и никакими постановлениями. В XVI веке действительно видим мы, что уважение к форме уже во многом преобладает над уважением духа. Может быть, начало этого неравновесия должно искать еще и прежде, но в XVI веке оно уже становится видимым. Некоторые повреждения, вкравшиеся в богослужебные книги, и некоторые особенности в наружных обрядах церкви упорно удерживались в народе, несмотря на то что беспрестанные сношения с Востоком должны бы были вразумить его о несходствах с другими церквами. В то же время видим мы, что частные юридические постановления Византии не только изучались, но и уважались наравне почти с постановлениями общецерковными, и уже выражается требование применять их в России, как бы они имели всеобщую обязательность. В то же время в монастырях, сохранивших свое наружное благолепие, замечался некоторый упадок в строгости жизни. В то же время правильное вначале образование взаимных отношений бояр и помещиков начинает принимать характер уродливой формальности запутанного местничества. В то же время близость унии страхом чуждых нововведений еще более усиливает общее стремление к боязливому сохранению всей, даже наружной и буквальной, целости в коренной русской православной образованности.
Таким образом уважение к Преданию, которым стояла Россия, нечувствительно для нее самой перешло в уважение более наружных форм его, чем его оживляющего духа. Оттуда произошла та односторонность в русской образованности, которой резким последствием был Иоанн Грозный и которая, через век после, была причиной расколов и потом своей ограниченностью должна была в некоторой части мыслящих людей произвести противоположную себе другую односторонность — стремление к формам чужим и чужому духу.