Вьющиеся льняные волосы, чистая кожа, прямой нос, ясные глаза, горделивая осанка — он был красивым юношей, этот Фрэнк Шаллард, двадцатитрехлетний студент Мизпахской семинарии.
Он был любимцем декана Троспера, любимцем преподавателя толкования Нового завета; он держался почтительно, получал прекрасные отметки, исправно посещал занятия. Но истинным своим учителем он признавал косноязычного, заикающегося Бруно Зеклина, этого бородатого поборника древнееврейского синтаксиса, эту вероятную жертву немецкого пива и немецкого рационализма. И единственным на курсе студентом, которого доктор Зеклин дарил своею дружбой и доверием, был Фрэнк Шаллард.
В первый год пребывания Фрэнка в Мизпахской семинарии они с доктором Зеклином были любезны друг с другом — и не более того; они присматривались друг к другу, уважали друг друга и оставались чужими. Фрэнк робел в присутствии такого ученого человека, и в конце концов Зеклин первый предложил ему свою дружбу. Он был одинок, жены у него не было, а что касается коллег, то одни из них внушали ему презрение, другие — страх. В особенности не любил он, когда энергичные, длинноногие и громогласные пасторы из глуши величали его «брат Зеклин».
В начале второго курса на лекции по истории Ветхого завета Фрэнк внезапно обратился к доктору Зеклину с вопросом:
— Профессор, не объясните ли вы мне одно явное противоречие в библии? В евангелии от Иоанна — где-то в первой главе, по-моему, — сказано: «Ни один человек никогда не зрел господа». И в евангелии от Матфея тоже определенно говорится про бога, «которого ни один человек не зрел и не может узреть». А между тем в «Исходе»[62] — глава двадцать четвертая — Моисей[63] и еще более семидесяти человек видели бога стоящим на тверди. Исайя и Амос тоже утверждают, что видели его. Бог даже нарочно сделал так, чтобы Моисей увидел часть его. И вот еще: господь сказал Моисею, что никто не может узреть его лицо и остаться в живых, но вот Иаков даже боролся с богом, видел его лицом к лицу и все-таки остался жив. Не думайте, профессор, я не хочу сеять сомнения, просто мне кажется, тут есть какая-то неувязка, и очень хотелось бы найти подходящее объяснение этого.
Доктор Зеклин поглядел на него со странной, неопределенной улыбкой.
— Что вы понимаете под словом «подходящее», Шаллард?
— Такое, которое мы сами могли бы потом давать молодым людям, охваченным сомнениями.
— Видите ли, это довольно сложный вопрос. Если б вы сегодня после ужина заглянули в мой дом, я попытался бы вам его разъяснить.
Но когда Фрэнк несмело явился к нему (доктор Зеклин преувеличивал, говоря «мой дом»: он занимал одну-единственную заваленную книгами комнату с альковом, служившим ему спальней, в доме какого-то остеопата), профессор даже и не попытался что-либо объяснить. Сначала он осторожно выяснил, как Фрэнк относится к курению, потом предложил ему сигару и, устроившись поглубже в старом кресле, осведомился:
— Не сомневались ли вы когда-нибудь, Шаллард, в правильности буквального толкования нашего Ветхого завета?
Голос его звучал мягко, очень задушевно.
— Не знаю. Да, вероятно. Только мне не хотелось бы назвать это сомнением…
— Почему же нет? Сомнение — здоровый симптом, в особенности у молодых. Разве не ясно, что иначе вы будете просто глотать все, что вам ни скажут преподаватели. А ведь ни один наставник в мире, поскольку он всего лишь смертный, не может быть всегда только прав, не так ли?
Так и началась эта беседа — сначала осторожная, но постепенно все более откровенная, беседа, которая затянулась до полуночи. Доктор Зеклин дал ему (с условием не показывать никому) ренановского[64] «Иисуса» и «Религию зрелого ума» Коу[65].
Потом Фрэнк пришел к нему снова, и они гуляли вдвоем по благоухающим яблоневым садам, даже не замечая очарования золотой осени, всецело поглощенные размышлениями о судьбах человека и его жадных богах.
Только через три месяца Зеклин признался, что он агностик, и не ранее, чем еще через месяц, что, пожалуй, еще более, чем слово «агностик», к нему применимо слово «атеист».
Задолго до того, как получить степень доктора богословия, Бруно Зеклин понял, что безоговорочно принимать на веру мифы христианства так же невозможно, как верить букве буддистских мифов. Однако в течение многих лет он пытался примирить свои еретические воззрения с религией. Эти мифы, утешал он себя, только символы славы господней и величия гения Христова. Он даже выработал себе такую удобную схему: человек, понимающий все буквально, утверждает, что флаг есть предмет священный, достойный того, чтобы принять за него смерть, — священный не как символ, а просто сам по себе. Неверующий же, стоящий на другом полюсе, говорит, что флаг — это лишь лоскут шерсти, шелка или ситца с довольно безвкусным узором, гораздо менее полезный, а потому и менее священный и романтический, чем даже, скажем, рубашка или одеяло. И только беспристрастный мыслитель — такой, как он сам, — поймет, что флаг — это символ, священный лишь тем, что он олицетворяет, но оттого все-таки не менее священный.