Не поладила мама с бабушкой серьезно, и я надолго, на всю страду, получил полную волю-волюшку.
А после того, как убрали поля, бабушка снарядилась по-дорожному, вроде в Москву, — тепло, крепко, чисто, сказала: «Пойду проведаю Катюшку. Ты от дому далеко не убегай. Вечером взвернусь назад» — и ушла. Катюшкой она звала мою мать.
Я добросовестно стерег дом, ждал вкусный гостинчик. И верно, под вечер бабушка вернулась. На загорбке у нее сидел привязанный полотенцем Данька. Бабушка спустила его на пол, шлепнула не больно: «Слава богу, доехали. Гуляй теперь на своих!»
Неуверенно, криво Данька проковылял через всю избу, там дрёпнулся, но не закричал: «Уки, уки…» Знать, поумнел либо за дорогу бабушка так намяла его, что «уки» совсем разонравились.
По привычке с жадными глазами вертелся я около бабушки.
— Тебе чего? — наконец спросила она. — Гостинчик ждешь?
Я признался:
— Гостинчик.
— Этого мало? — И она кивнула на Даньку.
— Мне, водиться? — закричал я. — Не буду, не стану!
— А с тобой не водились? Ты думаешь, все сам сделал: и родился, и кормился, и подтирался? Со всеми одинаково приходится. А куда его, куда всех вас денешь? Обратно к мамкам в брюхо не засунешь. — Она пошарилась в кармане платья и дала нам с Данькой по конфетке «Мишка». — Без вас тоже нельзя: всему народу конец придет.
С Данькой началось то самое, что не совсем еще кончилось со мной, — куда бабушка, туда же на своих ходулях и Данька. Бабушка где подхватит его на руки, где завернет шлепком домой, где оставит на полдороге: поорет и затихнет. Да маленьким и полезно кричать, легкие будут крепче.
Я применял ту же, бабушкину систему воспитания: когда подхвачу, когда оставлю одного, когда нашлепаю. Чтобы я не подхватывал часто, не надсаждался, бабушка выкатила из чулана Данькину карету. Когда в улице начиналась шумная, развеселая игра в «кони», в свадьбу, в масленицу, я поступал умней прежнего: высаживал Даньку, и карета неслась пустая. А пассажир Данька что есть мочи гнался за ней, падал, вскакивал, ревел и снова гнался.
Где ему, годовалому, было тягаться с нами! Он одолевал только одну усадьбу, а мы уж слетали до конца деревни и летели в другой. Повстречав нас, Данька поворачивал в нашу сторону и опять догонял, падал, плакал. «Бегай, бегай, ноги крепче будут», — утешал я и Даньку и себя. Ну, и шлепки отпускал братцу чаще и хлеще, чем бабушка. В общем Данька не особо тяготил меня, вот что значат хоть и маленькие слабенькие, но свои ноги.
Моя память не знает удержу. Я хотел повспоминать об одном Федьке, а она поволокла за этим бабушку, Даньку, всю мою семейную хронику.
А пусть ее вспоминает, пусть наслаждается. Раньше, до армии, я был так занят своей текущей жизнью, жил с такой энергией, с таким увлечением, что мне и в голову не приходило вспоминать, ворошить прошлое.
И нужды в этом не было. Жил — будто катился с крутой горки. Катился быстро — дух захватывало. Впереди был целый мир.
А теперь я постоянно оборачиваюсь к прошлому, ныряю в него, снова переживаю житое когда-то наспех. Теперь все там окрасилось по-новому, все стало мне дорого, мило: и голод, и холод, и обиды, и слезы, и бабушкины шлепки. Каждая мелочинка, любая капля былой жизни сверкает, как те разноцветные камешки, которые во всякое половодье вымывает речка Воря из своих берегов. Мы с Федькой называли их ляльками и долгое время считали драгоценными.
А бабушку могу вспоминать без конца, я только сейчас, издали, разглядел ее как следует.
Мы с Федькой поступили в одну школу, в один класс, сели на одну парту и десять лет просидели рядом. В школе было немало интересного: спортивные состязания, вечера самодеятельности, а книги, чтение открыли нам новый мир. Но самым увлекательным, самым любимым осталось у нас с Федькой прежнее — туристничать, бродяжить, открывать, собирать.
Ничуть не стесняя меня во всяких хождениях, бабушка выхлопотала у директорши детдома такую же свободу и Федьке. Вскоре Чижи и ближайшие деревни стали тесны нам, мы начали путешествовать дальше, с кострами, с ночевками, и еще учениками начальной школы облазили кругом километров на двадцать.