— Бабушка, бабушка, мы нашли… мы поймали!.. Погляди, бабушка!
Она оставляла хлопоты по хозяйству, мыла руки и, заинтересованная, важная, в очках, которые надевала только для особо тонких дел, как вязание, вышивание да чтение, усаживалась за стол и говорила:
— Ну-ка, ну, что вы тут… Поглядим, послушаем…
Мы разгружали походные мешки на стол. Бабушка долго поворачивала, внимательно разглядывала всякую мелочинку, терпеливо выслушивала наши россказни, отвечала на расспросы. И никогда ничем не показывала, что наши открытия и находки известны всем, кроме таких карапузов, как мы. Напротив, во всю мочь удивлялась, хвалила нас, советовала поискать еще, подальше.
В один из первых же походов я показал Федьке Абрамцевский парк. Федька не бывал в нем: он состоял еще в дошколячьей группе, которую не выпускали без руководительницы с детдомовского двора, а водили строем, ручка в ручку, совсем недалеко от ворот.
Я привыкал к парку постепенно, а перед Федькой сразу открылось столько всего: большущие, невиданные липы и дубы, широченный, как поле, пруд, мост над сердитой рекой, с шумом и пеной убегающий от пруда, избушка на курьих ножках, вывертень, где играл я с Танюшкой. Вверху с дерева на дерево перепархивают синицы, дятлы, белки, успевай только переводить глаза. Близко, совсем рядом, кукует кукушка, а где — ни за что не увидишь.
Федька совсем потерял голову. То пробовал взбираться на дубы, но обхватить их были коротки руки; то кидал шишками в дятлов и белок, старался подшибить, но не хватало силенок добросить шишку; то выше пояса в воде ловил мальков, но они ускользали из рук, как мокрые обмылки. Я перепробовал все это раньше и теперь смеялся над Федькой, как он отскакивает от необъятных дубов и шлепается наземь, оступается в речке и начинает пускать пузыри.
Обегали весь парк, потом заскочили в избушку. Она пустовала.
— Давай поиграем здесь, — сказал я Федьке.
— Как? — спросил он.
Я растерялся. Танюшкины игры: в «сынка с матерью», в «венчанье», в «папку с мамкой» не годились для нас с Федькой. Он не стал ждать, когда я назову игру, и сказал:
— Сидеть тут — на фиг! Не терплю сидячку! Летим!
Я затащил его под вывертень. Должно быть, после меня с Танюшкой никто не заглядывал туда: были на месте, еще с водой и с засохшими цветами, наши консервные банки. Венчальные пояса и венцы почернели от сырости, сморщились.
— Тут кто-то есть, какая-то девчонка, — сказал Федька. — Вишь, расставила букеты. — Он приподнял одну банку, понюхал темные, прошлогодние цветы и поморщился. — Давнишние, воняют. Вода вся прокисла.
— Поставь, — сказал я с дрожью. — Не твои, поставь. — Я здорово боялся, что Федька сделает что-нибудь: выплеснет букетики, забросит или заберет банки. Тогда я полезу в драку. Тогда мне придется рассказать про Танюшку.
А не хотелось. Было стыдно перед Федькой, что играл здесь в «дочки-матери», играл дочку-девчонку, надевал платок, фартук. И еще что-то мешало рассказывать. Мне хотелось оставить все так, как было при Танюшке. Она может приехать сюда. Один раз приезжала, в другой это еще легче. Она могла уехать по несчастью, спешно, некогда было собирать игрушки, а теперь думает о них, беспокоится. Пусть уж будет как при ней, как она любила. Да и для себя хотелось сохранить все без перемены.
— Нехай играет, — согласился Федька и поставил банку. — Полетели! — После детдома, где водили за ручку, он никак не мог набегаться.
Больше я не зазывал Федьку под вывертень. Он может все там перевернуть, он такой, любит хватать, у него на все чешутся руки.
В другой раз мы заметили, что в парке у самого большого дома густо чернеется народ. Подошли ближе. Возле входной двери на улице стоит ящик, и в нем полно красных больших-больших тапочек с завязками. Народ надевает эти тапочки поверх башмаков, как калоши, и уходит в дом, побудет там, вернется и снимет тапочки.
Сильно заинтересовал нас этот дом, крутимся около двери, а надеть тапочки и войти боимся. Наконец одна тетенька поняла нас и сказала:
— Вам туда охота? Идите, идите!
— А эти можно надеть? — спросили про тапочки. Они были большущие, явно на взрослых, на обувь, а мы — босиком.