— А ты зачем женился? — спрашивала Матрена.
— Зачем? — Гришка усмехался. — Чорт меня знает зачем… не надо бы, ежели по совести сказать… В босяки бы лучше уйти… Там хоть голодно, да свободно — иди куда хочешь! Шагай по всей земле!..
— Так иди, а меня отпусти на волю, — заявляла Матрёна, готовая разреветься.
— Это куда? — внушительно спрашивал Гришка.
— А моё дело.
— Ку-уда? — И глаза у него зловеще разгорались.
— Не ори, — не боюсь…
— Али присмотрела себе кого? Говори!
— Пусти!
— Куда пустить? — ревел Гришка.
Он уже держал её за волосы, сбив платок с её головы. Побои озлобляли её, зло же доставляло ей великое наслаждение, возбуждая всю её душу, и она, вместо того, чтобы двумя словами угасить его ревность, ещё более подзадоривала его, улыбаясь ему в лицо многозначительными улыбками. Он бесился и бил её, беспощадно бил.
А ночью, когда она, вся изломанная и измятая, стоная, лежала на постели рядом с ним, он искоса смотрел на неё и тяжело вздыхал. Ему было скверно, совесть мучила его, он понимал, что его ревность не имеет оснований и что он напрасно избил её.
— Ну, будет уж, — сконфуженно говорил он. — Али я виноват? И ты тоже хороша… Вместо того, чтоб меня уговорить, — подзадориваешь. Зачем это тебе надобно?
Она молчала, но — она знала зачем, знала, что теперь её, избитую и оскорблённую, ожидают его ласки, страстные и нежные ласки примирения. За это она готова была ежедневно платить болью в избитых боках. И она плакала уже от одной только радости ожидания, прежде чем муж успевал прикоснуться к ней.
— Ну, полно, Мотря! Ну, голубушка, а? Полно, прости уж! — Он гладил её волосы, целовал её и скрипел зубами от горечи, наполнявшей всё его существо.
Окна их были открыты, но небо закрывала капитальная стена соседнего дома, и в комнате их, как и всегда, было темно, душно и тесно.
— Эх, жизнь! Каторга ты великолепная! — шептал Гришка, не будучи в состоянии высказать того, что с болью чувствовал. — От ямы это, Мотря. Что мы? Вроде как бы прежде смерти в землю похоронены…
— Переедем на другую квартиру, — сквозь сладкие слёзы предлагала Матрёна, понимая его слова буквально.
— Э-эх! Не то, тётенька! Хоть на чердак заберись, всё в яме будешь… не квартира — яма… жизнь — яма!
Матрёна задумывалась и опять говорила:
— Бог даст, может, и поправимся…
— Да, поправимся… Часто ты это говоришь. А дело-то у нас, Мотря, не на поправку идёт… Скандалы-то всё чаще, — понимаешь?
Это было верно. Промежутки между их ссорами всё сокращались, и вот, наконец, каждую субботу ещё с утра Гришка уже настраивался враждебно к своей жене.
— Сегодня вечером пошабашу и в трактир к Лысому… Напьюсь… объявлял он.
Матрёна, странно щуря глаза, молчала.
— Молчишь? И ужо вот так же молчи, целее будешь, — предупреждал он.
В течение дня он с озлоблением, возраставшим по мере приближения вечера всё более, несколько раз напоминал ей о своём намерении напиться, чувствовал, что ей больно это слышать, и, видя, как она, сосредоточенно молчаливая, с твёрдым блеском в глазах, готовая бороться, ходит по комнате, ещё более свирепел.
Вечером вестник их несчастья, Сенька Чижик, объявлял о «стражении».
Избив жену, Гришка исчезал иногда на всю ночь, иногда не являлся и в воскресенье. Она, вся в синяках, встречала его суровая, молчаливая, но полная скрытой жалости к нему, оборванному, часто тоже избитому, в грязи, с налитыми кровью глазами.
Она знала, что ему надо опохмелиться, и у неё уже было припасено полбутылки водки. Он тоже знал это.
— Дай рюмочку, — хрипло просил он, пил две-три и садился работать…
День проходил у него в угрызениях совести; часто он не выносил их остроты, бросал работу и ругался страшными ругательствами, бегая по комнате или валяясь на постели. Мотря давала ему время перекипеть, тогда они мирились.
Раньше это примирение имело в себе много острого и сладкого, но от времени всё это постепенно выдыхалось, и мирились уже почти только потому, что неудобно же было молчать все пять дней вплоть до субботы.
— Сопьёшься ты, — вздыхая, говорила Мотря.
— Сопьюсь, — подтверждал Гришка и сплёвывал в сторону с видом человека, которому решительно всё равно, спиться или не спиться. — А ты от меня удерёшь, — дополнял он картину будущего, пытливо глядя ей в глаза.