— Эх, какого красавца мы с тобой сработали… И мне было приятно смотреть на (этого гигантского) ребенка, влагавшего всю душу в работу свою, — как это и следует делать каждому человеку во всякой работе… Однажды я спросил его:
— Саша, говорят, ты поешь хорошо?
— Пою… Только это у меня разами бывает… полосой. Начну я тосковать, тогда и пою… И, ежели петь начну — затоскую. Ты уж помалкивай об этом, не дразни. Ты сам-то не поешь? Ах ты, — штука какая! Ты лучше потерпи до меня… Потом оба запоем, вместе. Идет?
Я, конечно, согласился и свистал, когда хотелось петь. Но иногда прорывался и начинал мурлыкать себе под нос, меся тесто и катая хлебы. Коновалов слушал меня, шевелил губами и через некоторое время напоминал мне о моем обещании. А иногда грубо кричал на меня:
— Брось! Не стони!
Как-то раз я вынул из моего сундука книжку и, примостившись к окну, стал читать.
Коновалов дремал, растянувшись на ларе с тестом, но шелест перевертываемых мною над его ухом страниц заставил его открыть глаза.
— Про что книжка?
Это были «Подлиповцы».
— Почитай вслух, а?.. — попросил он.
И вот я стал читать, сидя на подоконнике, а он уселся на ларе и, прислонив свою голову к моим коленям, слушал… Иногда я через книгу заглядывал в его лицо и встречался с его глазами, — у меня до сей поры они в памяти — широко открытые, напряженные, полные глубокого внимания… И рот его тоже был полуоткрыт, обнажая два ряда ровных белых зубов. Поднятые кверху брови, изогнутые морщинки на высоком лбу, руки, которыми он охватил колени, — вся его неподвижная, внимательная поза подогревала меня, и я старался как можно внятнее и образнее рассказать ему грустную историю Сысойки и Пилы.
Наконец я устал и закрыл книгу.
— Все уж? — шепотом спросил меня Коновалов.
— Меньше половины…
— Всю вслух прочитаешь?
— Изволь.
— Эх! — Он схватил себя за голову и закачался, сидя на ларе. Ему что-то хотелось сказать, он открывал и закрывал рот, вздыхая, как мехи, и для чего-то защурил глаза. Я не ожидал такого эффекта и не понимал его значения.
— Как ты это читаешь! — шепотом заговорил он. — На разные голоса… Как живые все они… Апроська! Пила… дураки какие! Смешно мне было слушать… А дальше что? Куда они поедут? Господи боже! Ведь это все правда. Ведь это как есть настоящие люди, всамделишные мужики… И совсем как живые и голоса и рожи… Слушай, Максим! Посадим печь — читай дальше!
Мы посадили печь, приготовили другую, и снова час и сорок минут я читал книгу. Потом опять пауза — печь испекла, вынули хлебы, посадили другие, замесили еще тесто, поставили еще опару… Все это делалось с лихорадочной быстротой и почти молча.
Коновалов, нахмурив брови, изредка кратко бросал мне односложные приказания и торопился, торопился…
К утру мы кончили книгу, я чувствовал, что язык у меня одеревенел.
Сидя верхом на мешке муки, Коновалов смотрел мне в лицо странными глазами и молчал, упершись руками в колени…
— Хорошо? — спросил я.
Он замотал головой, жмуря глаза, и опять-таки почему-то шепотом заговорил:
— Кто же это сочинил? — В глазах его светилось неизъяснимое словами изумление, и лицо вдруг вспыхнуло горячим чувством.
Я рассказал, кто написал книгу.
— Ну — человек он! Как хватил! А? Даже ужасно. За сердце берет — вот до чего живо. Что же он, сочинитель, что ему за это было?
— То есть как?
— Ну, например, дали ему награду или что там?
— А за что ему нужно дать награду? — спросил я.
— Как за что? Книга… вроде как бы акт полицейский. Сейчас ее читают… судят: Пила, Сысойка… какие же это люди? Жалко их станет всем… Народ темный. Какая у них жизнь? Ну, и…
— И — что?
Коновалов смущенно посмотрел на меня и робко заявил:
— Какое-нибудь распоряжение должно выйти. Люди ведь, нужно их поддержать.
В ответ на это я прочитал ему целую лекцию… Но — увы! — она не произвела того впечатления, на которое я рассчитывал.
Коновалов задумался, поник головой, закачался всем корпусом и стал вздыхать, ни словом не мешая мне говорить. Я устал наконец, замолчал.
Коновалов поднял голову и грустно посмотрел на меня.
— Так ему, значит, ничего и не дали? — спросил он.
— Кому? — осведомился я, позабыв о Решетникове.