— Довольно, довольно! — с живостью перебил полковник. — Не к чему читать дальше.
Молодой офицер опять кивнул и закрыл книгу.
— Как видите, — продолжал полковник, — я имею верные сведения о вашем имуществе.
— Если бы вы потребовали от меня отчета о небольшом достоянии нашем, — возразил старик с достоинством, — я исполнил бы это со строгой точностью, мы не лжем.
— Дело возможное, теперь же вы мне выдадите половину всего, что упомянуто в списке. Даю вам полчаса, чтоб исполнить мое приказание, в случае неповиновения деревня будет сожжена.
— Позвольте почтительно заметить вам, что требование ваше заставит нас умирать с голоду, эти съестные припасы нам необходимы. Во имя человеколюбия умоляю вас довольствоваться третью или четвертью. Мы ведь беззащитные христиане. В чем можете вы упрекнуть жителей этой бедной деревни? Они не сделали никакого зла ни вам, ни кому-либо из ваших; во имя Бога, которому молитесь и вы, отмените ваше варварское приказание.
— Вы с ума сошли, честное слово! — посмеиваясь, возразил полковник. — Я могу отнять все у вас, а довольствуюсь половиною, и вы еще недовольны! Полноте! Я никогда не отменяю данного приказания; повинуйтесь, если не хотите видеть свои лачуги объятыми пламенем. Впрочем, мне еще надо свести счет лично с вами, батюшка мой, вместо того, чтобы заступаться за других, вы хорошо сделаете, если позаботитесь о себе, понимаете? Теперь ни слова.
Не слушая ничего больше, полковник дал шпоры лошади и ускакал в сопровождении офицеров, которым отдавал приказания относительно перевоза контрибуции, которою обложил несчастную деревню.
Убитые горем, но, покоряясь своей участи, жители тотчас принялись приводить в исполнение варварское приказание, которое дано им было так жестоко.
Пруссаки везли с собою фургонов пятнадцать для склада добычи, безжалостно захватываемой во всех несчастных селениях, которых удостаивали своего посещения.
Фургоны эти тянулись за колонною, составляя, так сказать, мрачный арьергард. Их продвинули вперед и поставили в самой деревне. Так как на этот раз добычи было чрезвычайно много, к фургонам присоединили все телеги, какие оказались у крестьян. Тут-то немцы приступили к грабежу с систематичностью и порядком, которые они вносят во все.
Не могло быть зрелища более прискорбного и раздирающего, как эти несчастные крестьяне, принужденные притеснителями приводить им свой скот, перетаскивать свой хлеб, сено и солому и помогать складывать в исполинские фургоны все эти припасы, стоившие им столько тяжелого труда, а теперь безжалостно у них отнятые при пошлых остротах, оскорбительном хохоте и наглых шутках.
Все эти несчастные анабаптисты, эти беззащитные христиане, как они сами называли себя, вполне характеризуя этим названием кротость их нравов, их наивное и доверчивое добродушие, не говорили ни слова, не произносили ни одной жалобы, ни одной мольбы не обращали к врагам, которые обирали их так безжалостно.
— Господь дал, Господь и взял, — шептали они порою про себя, — да будет благословенно Его святое имя!
Это евангельское изречение, которое вполне передает дух смиренной и кроткой секты анабаптистов, было единственным протестом, который позволяли себе эти несчастные. Бледные, грустные, но спокойные на вид, скрывая свою скорбь в глубине души, они исполняли с обычной кротостью грубые и своевольные приказания врагов, распоряжавшихся ими, как невольниками.
Столько твердости и смирения тронуло бы диких зверей, краснокожих индейцев, на пруссаков, однако, произвело действие совершенно противное.
Они встревожились и заподозрили западню. Им казалось, что эта покорность должна скрывать измену. А между тем чего же было опасаться от сотни женщин, детей и старцев без оружия, пятистам человекам регулярного войска, вооруженного с ног до головы, знакомого с военным делом и командуемого избранными офицерами?
Полковник был зол, как с цепи сорвавшаяся собака, он то и дело кусал усы, нетерпеливо стучал кулаком по луке седла и порой устремлял на Иогана Шипера мрачный и грозный взор, от которого сильно задумался бы всякий, кто менее был бы тверд, чем мэр Конопляника.