Том 2. Въезд в Париж - страница 3
Но как бы хаотично, ужасно и фантастично ни было все вокруг, как бы ни был потрясен герой, как бы ни развивались события – в рассказах Шмелева всегда ясен смысл происходящего. Ясно, где добро и где зло – в ярком и беспощадном свете разума. Это не Ремизов, у которого все взвихренно, расплывчато и сама революция оценивается неоднозначно. Шмелев ближе Бунину и мог бы, вероятно, подписаться под словами Ивана Алексеевича: «Вообще, теперь самое страшное, самое ужасное и позорное даже не сами ужасы и позоры, а то, что надо объяснять их, спорить о том, хороши они или дурны»[7]. Не зря Шмелев и Бунин посвящают друг другу рассказы: сейчас они почти единомышленники. Для Шмелева также однозначно: Зло есть Зло и никогда Добром стать не может.
А революция и есть такое Зло. Произвол, убийство, беззаконие. Причем не только Октябрьская социалистическая: «…большевизм – следствие Февральской революции с ее деятелями, – вот что понимает Шмелев. – Пришла шайка существ злой и развратной воли и, прикрывшись „народным волеизъявлением“, сумела ОБМАНОМ, СТРАХОМ И ПОТАКАНИЕМ ВСЕМУ НИЗМЕННОМУ, ЧТО ЕСТЬ В ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ПРИРОДЕ, НАДЕТЬ НА ЛИШЕННЫЙ ВОЖДЕЙ НАРОД ПОЗОРНЕЙШЕЕ ЯРМО»[8].
В критике в это время писатель приобретает репутацию непримиримого. Литературовед Н. К. Кульман пишет о нем: «Ни один из русских современных писателей не вскрыл с такой убедительностью реальное и метафизическое зло большевизма, хотя почти все в той или иной форме уделили ему внимание»[9]. Образ такого Шмелева мы найдем и в стихах Лоло (Л. Г. Мунштейна):
Но эта «святая ненависть» вовсе не была слепой ненавистью. Шмелев много думал о корнях революции, ее причинах и происхождении И свергнул следующий кумир – кумир культуры, причем культуры западной.
Здесь хотелось бы сделать отступление и во избежание недоразумений сказать несколько слов вообще об отношении Шмелева к Западу, его культуре и цивилизации.
Немецкий язык Иван Сергеевич знал с детства, французский начал учить в Крыму. Читал в подлиннике Пруста (который ему не понравился), беседовал с Томасом Манном. Оказавшись в Париже, любовался городом и парижанами с добродушной усмешкой. Писал И. А. Белоусову:
«Вообще народ приятный, очень неглупый и аккуратный. Каждый купил на Пасху шоколадного зайчика и четверку ветчины, и все очень успешно танцевали тустеп. Каждый счел долгом уехать за город, а кто не мог уехать, то делал вид, что уже уехал: спускал жалюзи и сидел во тьме – уехал! А то неприлично. Каштаны распустились в свое время, не считаясь с политич<еским> барометром, и консьержка напротив моих окон юлит от весны. Умею говорить по-французски. Езжу под землей и прохожу по Елис<ейским> Полям без страха Тени Великих со мной ходят. Нотр-Дам Вам кланяется, а старик Пантеон сочувственно жмет руку. Иногда я останавливаюсь где-нибудь в густом месте, на площади Этуали или Конкорд или у Бастилии бывшей – и спрашиваю себя, из какого это романа. В первый день Парижа повез меня наш славный поэт тезка (вероятно, Бунин – К О.) в такси-автомобильчике – по огненно-зеркальному авеню к площадям. Шехерезада и ничего не пойму. И уже когда поздно ночью пригубил я немножко – постиг, что я в Париже. И теперь еще стоишь перед Инвалидами или на мосту Алекс<андра> III… да куда я попал! Мне бы теперь по дрова ходить, или на Сухаревке дровами торговать, а тут Париж огнями голову кружит».[11]
Насколько другие описания мы встретим в его рассказах! Даже красоты города во «Въезде в Париж» (1925), например, производят отталкивающее впечатление. Все слишком тяжелое, каменное, «материальное» (точно такое же – в одном из очерков А. И. Деникина «Офицеры» – «Стальные сапожки»). Из рассказа в рассказ повторяются устойчивые образы и символы: шофер, лакей, кровь, пожар; эпитеты: мясное, плотское, бычье. Мы встретим их и в рассказах, и в публицистике, и в отвлеченных рассуждениях из частных писем: «…шоффер да „лакей“ в мире хозяйничают и все завоняли бензином и курячьим духом. У Чехова, помните: „от тебя, брат, курицей пахнет“. А тут еще и кровью все залито»