– Да нет, это же я шучу… – засмеялся ои. – Это только у дедушки Крылова ворона поет, а в каталогах где же ей.
Все весело засмеялись… Я осмелился и сказал:
– Отец дьякон мне говорил… Сергей Яковлевич… у вас книжка написана, «Сказки Мельпб-мены»? Я непременно прочитаю.
– Есть, – улыбнулся он, – только не Мельпб-мены, а Мельпо-мёны, на «ме» ударение. Не стоит, неинтересно. Вот когда напишу роман – «О чем пела ворона», тогда и почитаете… это будет поинтересней. Есть же роман – «О чем щебетала ласточка»…
– Шпильгагена! – сказал я.
– Непременно похлопочу, в Румянцевский музей.
Он еще пошутил, набрал книг и пожелал нам с Женькой прочесть все книги, какие имеются на свете. Я почувствовал себя так, словно я выдержал экзамен. И было грустно, что кончилось.
* * *
Была лавочка Соколова, на Калужской, холодная, без дверей, закрывавшаяся досками на ночь. В ней сидел Соколов, в енотовой шубе, обвязанный красным жгутом по воротнику. Из воротника выглядывало рыжее лицо с утиным носом, похожее на лисью морду. Всегда ворчливый, – «и нечего тебе рыться, не про тебя!» – он вырывал у меня из рук стопочки книжек-листовок, – издания Леухина, Манухина, Шарапова и Морозова… Стоишь, бывало, зажав в кулаке пятак, топаешь от мороза, перебираешь – смотришь: какое же богатство1 В лавочке были перышки, грифельки, тетрадки… но были и книжки в переплетах, и даже «редкостные», которые выплывали к Соколову из Мещанской богадельни, после скончавшихся старичков.
Как-то зимой, в мороз, с гривенником в кармане, рылся я в стопках листовок: хотелось выторговать четыре, а Соколов давал три.
– Ну, достали Четьи-Минеи? – услыхал я словно знакомый голос и узнал его – в пальто с барашком, высокого, с усмешливыми глазами за пенсне.
– Еще не освободились наши Четьи-Минеи. Справлялся в богадельне, говорят – недельки две надо погодить, – сказал Соколов, отнимая у меня стопочку.
– Какая богадельня, что такое?..
– А который… Четьи-Минеи-то хозяин. Уж постараюсь, очень хорошие, видал я. С часу на час должен помереть. Эконом мне дешево бы, и я с вас недорого возьму. Вода уж до живота дошла, а всё не желает расставаться. Раньше мукой торговал, а любитель до книг.
Он усмехнулся, подышал на пенсне, протер и сказал мягко:
– Во-он что… как гробовщики ворот. Нет, пусть уж поживет старичок, не беспокойте… – и стал перебирать стопочки «житий».
Меня он не узнал или не приметил. Хотелось сказать, что у нас есть Четьи-Минеи, старинные, после прабабушки Устиньи. Хотелось бы подарить ему. Но они были под ключом в чулане, и я смотрел на них раз в году, когда проветривали чулан. Он отобрал стопочку «житий», заплатил и ушел, говоря: «а старичка вы, пожалуйста, не тревожьте, мне не надо». Было грустно, что он не узнал меня. Я переглядел стопочку: ничего интересного, это я читал – про святых. Уже много после я понял, что было интересного в этих книжечках – для него. Много после мне вспоминалось, – отражение снов как будто, – когда я читал Чехова: вспоминалось в словечках, в черточках, что-то знакомое такое… Вспоминалась и неведомая птичка, кого-то всё спрашивавшая в камышах, на озере, после захода солнца: «ты-Ники-ту-ви-дел?» – и повторявшая себе грустно: «видел-видел-видел»…
Август, 1934 г.
Алемон
III. «Веселенькая свадьба»
Скорняк с нашего двора, по прозвищу «Выхухоль», выдавал замуж дочку Феню. Свадьба готовилась такая, что ахали: бал и вечерний стол, на Якиманке, в доме Клименко-ва – «для свадеб и балов», с духовой музыкой, с лавровыми деревцами в кадках и с благородными шаферами, как, например, студент Иван Глебыч, который пенсне носит. И выдавал не за кого-нибудь, а за ученого землемера, – с серебряным знаком ходит! Полугариха – сваха в месяц свертела дело, а мы все думали, что Фене нравится Иван Глебыч. Все ходил к скорняку, доучивал Феню после Мещанского училища: нанял его скорняк развивать ее, чтобы была настоящая барышня, и они все читали книжки – «Дворянское Гнездо», и… разные. Принесешь скорняку Загоскина, а они грустные стишки читают – Надсона там или «Парадный подъезд»… а «Выхухоль» слушает и вздыхает над лисьим мехом. И под гитару пели – «Глядя на луч пурпурного заката», – нравилось скорняку. Горкин всё его пустодумом звал: «до лысины всё лы-царя-Гуака своего читаешь – вот и начитал дырку в голову». Бывало, сидим на рябине с Женькой, а они про «Дворянское гнездо» всё – вот и начнем дразнить «ах и-Феня-Феня-я – Фе-ня ягода моя!» – даже язык устанет. Иван Глебыч камушками швыряет, – «какие же вы неразвитые!» – а мы свое. Так и уйдет из сада. Феня была красивая: в русском костюме, темная коса, карие глаза, личико круглое, румяное, – ну, ягодка. Даже и Жене нравилась, а он все говорил, что любовь может развратить и не совершишь подвигов, как Юлий Цезарь, и барышень всё дичился. А тут будто и ревновал, сердился: «коша-чьи амуры… из ведра бы!..»