Когда отец Педро проводил взглядом пегих мулов, скрывшихся за дубами возле маленького кладбища, увидел, как лучи утреннего солнца в последний раз блеснули на металлической уздечке Пинто, услышал, как в последний раз звякнули шпоры Антонио, с его уст сорвалось что-то очень похожее на мирской вздох. Повергнув в наивное изумление пришедших к утренней мессе молящихся, в большинстве своем недавно обращенных в христианство метисов, которые с большим усердием вкушали как духовную, так и телесную пищу, предлагаемую им святыми отцами, он препоручил свои обязанности в церкви помощнику, а сам с требником в руках удалился в сад под сень старых груш. Не знаю, способствовало ли его размышлениям созерцание этих корявых узловатых ветвей, все еще приносивших обильные и ароматные плоды, но как бы то ни было, он любил сюда приходить, и под самым кривым и уродливым стволом для него была врыта грубая скамья. На нее-то он и опустился, обратив лицо к горам, которые отгораживали от него невидимое море. Палящие лучи калифорнийского солнца освещали его лицо, беспощадно выискивая в нем признаки бессонной ночи, полной мучительных раздумий. Желтоватые белки его глаз покраснели; кожа на висках была изборождена жилками, словно табачный лист; его одежда, всегда издававшая запах мертвенной сухости, дышала лихорадочным жаром, словно среди пепла вдруг возродился огонь.
О чем думал отец Педро?
Он думал о своей молодости — молодости, проведенной под сенью этих самых груш, которые уже и тогда были старыми. Он вспоминал свои юношеские мечты об обращении язычников, о подвигах и жертвах, превосходящих подвиги самого Хуниперо Серра; он вспоминал, как рухнули эти мечты, когда архиепископ послал его товарища, брата Диего, на север вести миссионерскую работу в чужих землях, а его обрек на прозябание в Сан-Кармеле. Он вспоминал, какую тяжелую борьбу ему пришлось вести с самим собой, чтобы побороть греховное чувство зависти, и как через молитву и покаяние он наконец обрел терпение и смирение и отдался своему скромному делу, как выращивал верных сыновей истинной веры, иногда для этого даже отрывая их от груди матерей-еретичек.
Он вспомнил, как, обуреваемый религиозным усердием и бессознательным стремлением к отцовству, он стал мечтать о духовном отцовстве, о девственной душе, над которой он имел бы неограниченную власть, не ослабленную родительской привязанностью, и из которой смог бы вырастить продолжателя своего дела. Но как это сделать? Среди мальчиков, которых родители с большой готовностью предлагали на службу святой церкви, не было ни одного достаточно чистого душой и не испорченного родительским влиянием. И вот однажды ночью Святая Дева, как он твердо верил, вняла его мольбам, и его мечта осуществилась. Старуха индианка принесла ему ребенка — девочку, которую она подобрала на морском берегу. У нее не было родителей, и никто не мог заявить на нее права; у нее не было прошлого, которое могло бы напомнить о себе; ее история была известна лишь невежественной индианке, которая, передав малютку священнику, сочла свой долг выполненным и утратила к ней всякий интерес. Строгость монашеского уклада его жизни была такова, что он должен был скрыть пол ребенка. Это было вовсе не трудно, так как он запретил кому бы то ни было до него дотрагиваться и ухаживал за ним сам, смело окрестив его вместе с другими детьми и дав ему имя Франсиско. Никто не знал происхождения ребенка и не интересовался им. Было известно, что отец Педро усыновил найденыша; а если он так ревниво его оберегает, прячет ото всех, то это, наверное, какая-нибудь священная тайна, не доступная пониманию простых смертных.
У отца Педро тоскливо потемнели глаза и участилось дыхание, когда он стал вспоминать, как повседневные заботы о беспомощном младенце открыли ему радости отцовства, которых он был лишен; как он считал своим долгом бороться с восторгом, охватывавшим его при прикосновении к его пергаментным щекам маленьких пальчиков, при звуке младенческого лепета, при взгляде в изумленные и полные немого вопроса детские глаза; он вспоминал, как трудно давалась ему эта борьба и как наконец он вовсе перестал бороться, решив, что все это лишь символ детской чистоты, воплощенной в младенце Иисусе. И все же, даже предаваясь этим мыслям, он вынул из кармана маленький башмачок и положил его рядом с требником. Это был башмачок, который в детстве носил Франсиско, совсем такой же, как башмачки на миниатюрной восковой фигуре божьей матери, стоявшей в нише в трансепте.