Нет, надо терпеть, слушаться, подчиняться, со скрежетом зубовным гнуть их линию.
«Охо-хо, вот оно, и счастье, вот они, мечты, вот она, слава…»
…Сидят рядышком два волка — Ишин и Плужников, чаек попивают, а сами друг друга съели бы, да у каждого руки за спиной связаны тысячей узлов.
И нет близкого друга, некому рассказать о черных думах. Марья Косова из Камбарщины любила его, да ее-то не любил Антонов, не любил ее удали, ее крепких, ядреных словечек. О другой женщине мечтал Антонов, но не было такой, и часто Марья Косова приходила к Антонову на всю ночь.
Вот и сегодня льстила, как собачонка ползала у ног…
Вереницей шли неприятные думы, голова болела от них все сильней. Антонов морщился и старался думать о чем-нибудь другом, забыть о Марье, о комитете и не мог. Изнутри поднималась злоба против тех, кто орет и ругается за стеной, она скапливалась и росла. В это время в штабе стало особенно шумно.
Антонов спрыгнул с кровати, высунулся в дверь и закричал так, что Плужников вздрогнул:
— Какой там дьявол орет! Молчать!
Голос его потерялся во взрыве хохота. Антонов вне себя схватил со стола маузер и два раза выстрелил в потолок. Все оцепенели.
— Пошли вон! — заорал Антонов. — Ну, что стали, сучьи дети, сволочь несчастная? Вон отсюда!
Пятясь, наступая друг другу на ноги, все, кто бродил по коридору, шарахнулись к двери.
— Никого ко мне не пускать, — простонал Антонов, опускаясь на кровать. — Да Сторожева устройте.
Плужников вышел. Антонов, приподнявшись на постели, снял с гвоздя шубу и накрылся ею. Зубы его выбивали дробь. Он весь посинел. Начинался приступ малярии.
3
Сторожев провел в Каменке около двух недель. Даже записки Антонова действовали на штабистов очень слабо. Пока разыскивали людей, пока их вооружали, время шло. Сторожев скучал по дому, по Митьке, нервничал, ни за что ни про что ругал Лешку, а тот и не обращал внимания на брань, — его захватила вся эта толчея «ставки», грохот, шум.
Он весь день напролет проводил на улице — дома грызла тоска. Перед тем как ехать в Каменку, Лешка зашел к Наташе.
— Когда же свадьба? — спросил Фрол Петрович.
«Ах, эта проклятая война! — думал Лешка. — Где же тут жениться в такой чертопляске! А жениться надо: и я сохну, и она сохнет».
В Каменку все приходили новые люди: дезертиры, бесшабашные матросы, военнопленные, не успевшие выбраться из России, зажиточные мужики. Все они чего-то требовали, чего-то ждали, чем-то кормились, где-то жили, и все это скопище формировалось в полки и отряды, направлялось в леса, в села, на хутора, разоружало мелкие отряды красных и рассыпалось при малейшем их напоре, чтобы снова сойтись туда, где жить вольно и бездумно.
Лешка впервые увидел такое множество людей, слонявшихся по селу, хваставшихся количеством убитых, добычей, доставшейся в бою или просто награбленной под шумок.
Но скоро и Лешке надоело безделье. Он затосковал. От нечего делать начал помогать хозяину избы, где они остановились, Евсею Калмыкову, убирать скотину, чистить двор, возить навоз в поле. Евсей готовился к весне. Сначала он косо поглядывал на Лешку, но скоро оценил его, перестал стесняться и шепотком жаловался парню на тяготы жизни.
— Вот оно, Лешенька, — говорил он, — не чаяли, не гадали, ан в столицу Каменка возвеличилась, пропади она пропадом! Поверишь, у меня лошадь три раза на дню меняют, я и считать-то перестал. Надысь была кобыла рыжая, а теперь вон мерин стоит серый. Вот тебе и столица! Нет, Лешенька-золото, мужику война — разор. Тьфу ты, пропасть!
Евсей злобно плевался, ругался шепотком, потуже подпоясывал кушаком рваную шубенку, взваливал кошелку с мякиной на плечи и, кряхтя, шел во двор.
Лешка выходил на улицу и видел все ту же картину: конные скачут туда и обратно, проходит полк, ветер развевает знамя с надписью: «Земля и воля, да здравствует Учредительное собрание», лихой гармонист поет:
Пойдем, пойдем, Дуня,
Пойдем, пойдем, Дуня,
Пойдем, Дуня, во лесок, во лесок,
Сорвем, сорвем, Дуня,
Сорвем, сорвем, Дуня,
Сорвем, Дуня, лопушок, лопушок!
И каждый день одно и то же. Вот и сегодня уходит полк, с грохотом тянутся пушки, зарядные ящики.