Сердито нахмурив брови, надув щёки, Яшка внёс самовар, очень похожий на него, — такой же маленький, аккуратный и хвастливо чистый.
— А, чёрт, — выругалась Софья, резким движением распустила заплетённую косу и, закинув волнистые волосы за плечи, села к столу.
— Н-ну, — начал хозяин, задумчиво прищурив умный зелёный глаз и совсем закрыв мёртвый, — это ты, что ли, научил их скандалить?
— Вы знаете…
— Конешно. Зачем это тебе понадобилось?
— Тяжело им.
— Скажи на милость! А кому — легко?
— Вам легче.
— Ам, ам! — передразнил он меня. — Много ты понимаешь! Наливай ему, Совка. Лимон — есть? Лимону мне…
В окошке над столом тихонько пел ржавый вертун жестяной форточки, и самовар тоже напевал, — речь хозяина не мешала слушать эти звуки.
— Будем говорить коротко. Ежели ты привёл людей к беспорядку, значит — ты должен и в порядок привести их. А то — как же? Иначе тебе никакой цены нет. Верно я говорю, Сова?
— Не знаю. Мне это не интересно, — спокойно сказала она.
Хозяин вдруг повеселел:
— Ничего тебе не интересно, дурёха! И как ты будешь жить?
— У тебя не поучусь…
Сидела она откинувшись на спинку стула, помешивая ложкой чай в маленькой синей чашке, куда насыпала кусков пять сахара. Белая кофта раскрылась, показывая большую, добротную грудь в синих жилках, туго налитых кровью. Сборное лицо её было сонно или задумчиво, губы по-детски распущены.
— Так вот, — окинув меня прояснившимся взглядом, продолжал хозяин, — хочу я тебя на место Сашки, а?
— Спасибо. Я не пойду.
— Отчего?
— Это мне не с руки…
— Как — не с руки?
— Ну, — не по душе.
— Опять душа! — вздохнул он и, обложив душу сквернейшими словами, со злой насмешкой, пискливо заговорил:
— Показали бы мне её хоть раз один, я бы ногтем попробовал — что такое? Диковина же: все говорят, а — нигде не видать! Ничего и нигде не видать, окромя одной глупости, как смола вязкой, — ах вы… Как мало-мало честен человек — обязательно дурак…
Софья медленно подняла ресницы, — причём и брови её тоже приподнялись, — усмехнулась и спросила весело:
— Да ты честных-то видал?
— Я сам, смолоду, честен был! — воскликнул он незнакомым мне голосом, ударив себя ладонью в грудь, потом — ткнул рукою в плечо девицы:
— Ну, вот — ты честная, а — что толку? Дура же! Ну?
Она засмеялась — как будто немножко фальшиво:
— Вот… вот ты и видал таких, как я… Тоже — честная… нашёл!
А он, горячась и сверкая глазами, кричал:
— Я, бывало, работаю — всякому готов помочь, — на! Я это любил — помогать, любил, чтобы вокруг меня приятно было… ну, я же не слепой! Ежели все — как вши на тебя…
Становилось тяжело, хоть — плачь. Что-то нелепое — сырое и мутное, как туман за окном, — втекало в грудь. С этими людьми и жить? В них чувствовалось неразрешимое, на всю жизнь данное несчастье, какое-то органическое уродство сердца и ума. Было мучительно жалко их, подавляло ощущение бессилия помочь им, и они заражали своей, неведомой мне, болезнью.
— Двадцать рублей до троицы — хоть?
— Нет.
— Двадцать пять? Ну? Будут деньги — будут девки… — всё будет!
Хотелось что-то сказать ему, чтоб он понял, как невозможно нам жить рядом, в одном деле, но я не находил нужных слов и смущался под его тяжёлым, ожидающим и неверящим взглядом.
— Оставь человека, — сказала Софья, накладывая в чашку сахар; хозяин качнул головою:
— Что ты это сколько сахару жрёшь?
— Тебе — жалко?
— Вредно для здоровья, лошадь! И так вон пухнешь вся… Ну, что ж? Стало быть, не сошлись мы. Окончательно ты против меня?
— Я хочу расчёт просить…
— Н-да… уж, конешно! — задумчиво барабаня пальцами, сказал он. — Так… так! Честь — предложена, от убытка бог избавил. Ты — пей чай-то, пей… Сошлись без радости, разошлись без драки…
Долго и молча пили чай. Сытым голубем курлыкал самовар, а форточка ныла, точно старуха нищая. Софья, глядя в чашку, задумчиво улыбалась.
Неожиданно и снова весёлым голосом хозяин спросил её:
— О чём думаешь, Совка? Ну, ври сразу!
Она испуганно вздрогнула, потом, вздохнув и выговаривая слова, точно тяжело больная — вяло, бесцветно и с трудом, — сказала что-то странное, на всю жизнь гвоздём вошедшее в память мне:
— А вот думаю — надобно бы после венца жениха с невестой на ночь в церковь запирать одних-одинёшеньких, вот бы…