Я иду, куда — не знаю,
Всё равно, — куда-нибудь!
Что мне в том, к какому краю
Приведёт меня мой путь…
А Шатунова стихи не трогали, он слушал их совершенно равнодушно, но цепко хватался за отдельные слова, настойчиво добиваясь их смысла:
— Погоди, погоди, — что это — урна?
Его странная погоня за словами не давала мне покоя, я хотел понять — чего он ищет?
Как-то раз, после долгой осады просьбами и вопросами, Осип сдался, — милостиво усмехнувшись, он спросил:
— Что — забрало-таки тебя?
И, таинственно оглядываясь, шёпотом, объяснил мне:
— Есть такой стих секретный, — кто его знает, тот всё может исделать, — это стих на счастье! Только- весь его никому, покамест, не надо знать — все слова розданы по отдельным, разным лицам, рассеяны, до срока, по всей земле. Так — понимаешь — надобно слова эти все собрать, составить весь стих…
Он ещё понизил голос и наклонился ко мне.
— Он, стих этот, кругом читается, с начала и с конца, — всё едино! Я уж некакие слова знаю, мне их один странствующий человек сказал пред кончиной своей в больнице. Ходят, брат, по земле неприютные люди и собирают, всё собирают эти тайные слова! Когда соберут — это станет всем известно…
— Почему?
Он недоверчиво оглянул меня с ног до головы и сказал сердито:
— Ну, почему! Сам знаешь…
— Честное слово — не знаю ничего!
— Ладно, — проворчал он, отходя прочь, — притворяйся…
…А однажды утром ко мне прибежал радостно взволнованный Артём и, захлебываясь словами, объявил:
— Грохало! А я ведь сам песню сочинил, право-тко!
— Ну?
— Вот — ей-ей! Во сне, видно, приснилась, — проснулся, а она в голове и вертится, чисто — колесо! Ты — гляди-ко.
Весь как-то потянувшись вверх, он выпрямился, вполголоса и нараспев говоря:
Вот — уходит солнце за реку —
Скоро солнышко в лесу потонет.
Вот пастух стадо гонит,
А… в деревне…
— Как это?
Беспомощно взглянув на потолок, он побледнел и долго молчал, закусив губу, мигая испуганными глазами. Потом узкие плечи его опустились, он сконфуженно махнул рукою:
— Забыл, фу ты, господи! Рассыпалось!..
И — заплакал, бедняга, — на его большие глаза обильно выкатились слёзы, сухонькое, угловатое лицо сморщилось, растерянно ощупывая грудь около сердца, он говорил голосом виноватого:
— Вот те и раз… А какая ведь штука была… даже сердце замирало… Эх ты… Думаешь — вру?
Отошёл в угол, убито опустив голову, долго торчал там, поводя плечами, выгнув спину, и, наконец, тихо ушёл к работе. Весь день он был рассеян и зол, вечером — безобразно напился, лез на всех с кулаками и кричал:
— Где Яшка-а? Братик мой — куда делся? Будь вы трижды прокляты…
Его хотели избить, но Цыган заступился, и мы, крепко опутав пьяного мешками, связав его верёвкой, уложили спать Артёма.
А песню, сложенную во сне, он так уж и не вспомнил…
Комната хозяина отделялась от хлебопекарни тонкой, оклеенной бумагою переборкой, и часто бывало, что, когда, увлекаясь, я поднимал голос, — хозяин стучал в переборку кулаком, пугая тараканов и нас. Мои товарищи тихонько уходили спать, клочья бумаги на стене шуршали от беготни тараканов, я оставался один.
Но случалось, что хозяин вдруг бесшумно, как тёмное облако, выплывал из двери, внезапно являлся среди нас и говорил сверлящим голосом:
— Полуношничаете, черти, а утром продрыхаете бог зна до какой поры.
Это относилось к Пашке с товарищами, а на меня он ворчал:
— Ты, псалтырник, завёл эту ночную моду, ты всё! Гляди, насосутся они ума-разума из книжек твоих да тебе же первому рёбра и разворотят…
Но всё это говорилось равнодушно и — больше для порядка, чем из желания разогнать нас; он грузно опускался на пол рядом с нами, благосклонно разрешая:
— Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, — налей-ка чаю мне!
Цыган шутил:
— Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас — водчонкой!
Хозяин молча показывал ему тупой, мягкий кукиш. Но иногда, выходя к нам, он объявлял каким-то особливым, жалобным голосом:
— Не спится, ребятишки… Мыши проклятые скребут, на улице снег скрипит, — студентишки шляются, в магазин — девки заходят часто, это они — греться, курвы! Купит плюшку за три копейки, а сама норовит полчаса в тепле простоять…