Назаров уважительно посмотрел на эту руку, тёмную от загара, с длинными пальцами и узкой ладонью, потом искоса и мельком взглянул на тяжёлую кисть своей правой руки и сжал её в кулак.
— Да. И я горжусь тем, что в то время, когда кругом всё разрушается, я умел восстановить часть разрушенной жизни, — он положил руку на плечо Николая, заглядывая в глаза ему. — Вот и вы так же: возьмите кусок земли по силе вашей и обработайте её, в пример другим. Это вызовет в людях уважение к вам, а вас наградит сознанием вашей особенности. Подумайте, какова может быть земля лет через сто, если каждый из людей сумеет украсить за жизнь свою хотя бы десятину, а? Прекрасным садом будет земля, и в этом именно и скрыт смысл жизни, — понимаете?
Это были именно те речи, ради которых Назаров уже второй год почти каждое воскресенье являлся сюда, к человеку, вызывавшему у него сложное чувство зависти, уважения и с трудом подавляемой обиды. В манере барина говорить, в его странных, не смешных шутках, в назойливом повторении одного и того же — Николай чувствовал, что епархиальный архитектор считает его парнем глуповатым, это всегда бередило самолюбие Назарова, и он замечал, что действительно при барине становится глупее. Но речи Будилова о смысле жизни, о необходимости умного, упорного труда на своей земле были дороги Николаю, они укрепляли в нём его мечты, перерождая их в ясные, твёрдо очерченные планы будущего.
— А вы, Яков Ильич, подождёте продавать ту землю? — спросил он тихонько.
— Чего — подождать?
— Да вот, когда отец…
Будилов искоса взглянул на него и сказал, сморщив жёлтое лицо:
— Мельники живут до ста лет. Я, батенька, не могу ждать, увы! Мне нужны деньги. Саяновские мужики дают уже две тысячи семьсот. Ещё немножко поспорим и — сойдёмся! Да! А вы — не горюйте. Земли — много!
— Ах ты, господи, — вздохнул Николай, угрюмо опустив голову. — Не в силу мне отказаться-то от вашей земли, прямо — не могу… Так всё обдумано, так это просто выходит у меня…
— Мельники долговечны, как слоны, — говорил барин, шаря в карманах, — за это, главным образом, они и считаются колдунами, да-с, милейший мой…
Остановился, вынул сигару, тщательно и долго обрезывал маленькими ножницами конец её, закурил и, гоня перед собою синюю струйку дыма, пошёл вперёд по аллее. Николай поглядел в спину ему и вдруг начал прощаться.
— А — улей? — спросил барин, подняв брови.
— Уж в другой раз позвольте, сегодня надо скорее домой, отец там жалуется, грудь завалило…
Он бормотал, опустив голову, не глядя в лицо Будилова, переминаясь с ноги на ногу, — что-то беспокойное слагалось в уме и торопило уйти отсюда.
— Как хотите! — недовольно и сухо сказал Будилов.
Николай быстро спустился с горы, сел в лодку и, широко взмахивая веслами, погнал её против течения, словно убегая от чего-то, что неотступно гналось за ним.
Весло задевало опустившийся в воду ивняк, путалось в стеблях кувшинок, срывая их золотые головки; под лодкой вздыхала и журчала вода. Почему-то вспомнилась мать — маленькая старушка с мышиными глазками: вот она стоит перед отцом и, размахивая тонкой, бессильной рукой, захлёбываясь словами, хрипит:
— Злодей ты, злодей, дай хоть умереть-то мне, не му-учь…
А он, большой и тяжёлый, развалясь на лавке под окном, отвечает лениво и без злобы:
— Али я тебе мешаю? Издыхай…
Мать трясётся вся, растирает руками больное горло, смотрит в угол на иконы, и снова шелестят сухие жуткие слова:
— Пресвятая богородица — накажи его! Порази его в сердце, матушка! Без покаяния бы ему…
Отец вскочил на ноги.
— Вон, ведьма!..
Она выбегает согнувшись, точно маленькая собачка, а вечером, лёжа в телеге на дворе, шепчет Николаю:
— Измаял он меня, боров распутный, ославил, душеньку мне истерзал, Николушка, милый, — тошнёхонько мне, ой…
Это было шесть лет тому назад.
Цветным камнем мелькнул над водою зимородок, по реке скользнула голубая стрела; с берега, из кустов, негромко крикнули:
— Эй — куда? Здесь я…
Не взглянув на берег, не отвечая, он глубоко вогнал лодку в заросль камыша, выпрыгнул на берег и, попав ногами в грязь, сердито заворчал:
— Нашла место, нет лучше-то?..