«Повесть о собачьем сердце» не напечатана по цензурным соображениям. Считаю, что произведение «Повесть о собачьем сердце» вышло гораздо более злостным, чем я предполагал, создавая его, и причины запрещения печатания мне понятны. Очеловеченная собака Шарик — получилась, с точки зрения профессора Преображенского, отрицательным типом, т. к. подпала под влияние фракции. Это произведение я читал на Никитинских субботниках редактору «Недр» — т. Ангарскому и в кружке поэтов у Зайцева Петра Никаноровича и в «Зеленой Лампе». В Никитинских субботниках было человек 40, в «Зеленой Лампе» человек 15, и в кружке поэтов человек 20. Должен отметить, что неоднократно получал приглашения читать это произведение в разных местах и от них отказывался, т. к. понимал, что в своей сатире пересолил в смысле злостности и повесть возбуждает слишком пристальное внимание [333].
Вопр[ос]: Укажите фамилии лиц, бывающих в кружке «Зеленая Лампа»?
Отв[ет]: Отказываюсь по соображениям этического порядка.
Вопр[ос]: Считаете ли вы, что в «Собачьем сердце» есть политическая подкладка?
Отв[ет]: Да, политические моменты есть, оппозиционные к существующему строю.
На крестьянские темы я писать не могу, потому что деревню не люблю. Она мне представляется гораздо более кулацкой, нежели это принято думать.
Из рабочего быта мне писать трудно, я быт рабочих представляю себе хотя и гораздо лучше, нежели крестьянский, но все-таки знаю его не очень хорошо. Да и интересуюсь я им мало и вот по какой причине: я занят. Я остро интересуюсь бытом интеллигенции русской, люблю ее, считаю хотя и слабым, но очень важным слоем в стране. Судьбы ее мне близки, переживания дороги.
Значит, я могу писать только из жизни интеллигенции в Советской стране. Но склад моего ума сатирический. Из-под пера выходят вещи, которые порою, по-видимому, остро задевают общественно-коммунистические круги.
Я всегда пишу по чистой совести и так, как вижу! Отрицательные явления жизни в Советской стране привлекают мое пристальное внимание, потому что в них я инстинктивно вижу большую пищу для себя (я — сатирик).
22 сентября 1926 г.
М.А. Булгаков ― А. В Луначарскому [334]
Народному Комиссару Просвещения Михаила Афанасьевича Булгакова (Москва 34, Мал. Левшинский пер., 4, кв. 1)
7-го мая 1926 года при обыске, произведенном у меня в квартире представителями ОГПУ, у меня отобрана в числе других рукопись (3 тетради) под названием «Мой дневник».
Прошу вашего ходатайства о возвращении мне «Дневника», не предполагающегося для печати, содержащего многочисленные лично мне интересные и необходимые заметки.
Задержка «Дневника» приостановила работу мою над романом, не имеющим никакого отношения к политике, разрушила вконец весь мой литературный план года на 2 вперед.
Еще раз прошу о возвращении «Дневника»
30 октября 1926 года.
М.А. Булгаков ― В.В. Вересаеву [335]
1926, 18.ХI
Дорогой Викентий Викентьевич!
При сем посылаю Вам два билета (для Вас и супруги Вашей) на «Дни Турбиных» [336]. Кроме того, посылаю первые 50 рублей в уплату моего долга Вам. Только вчера начал небольшими порциями получать гонорар. Громадные суммы забрали крупные мои кредиторы и в 1-ю очередь Театр. Только этим объясняется моя задержка в уплате Вам.
Посылаю Вам великую благодарность, а сам направляюсь в ГПУ (опять вызвали) [337].
Искренно преданный Вам
М.А. Булгаков ― Н.А. Булгаковой-Земской [338]
Милая Надя,
Буду крестить. В пятницу (26-го) в 12 ч. дня жду Лелю.
Целую всех
Михаил.
24 ноября 1926 г.
Выступление М.А. Булгакова в театре Вс. Мейерхольда 7 февраля 1927 года [339] [340]
Я прошу извинения за то, что я просил для себя слова, но, собственно, предыдущий оратор явился причиной того, что я пришел сюда, на эстраду.
Предыдущий оратор сказал, что нэпманы ходят на «Дни Турбиных», чтобы поплакать, а на «Зойкину квартиру», чтобы посмеяться. Я не хочу дискутировать и ненадолго задержу ваше внимание, чтобы в чем-то убедить тов. Орлинского, но этот человек, эта личность побуждает во мне вот уже несколько месяцев, — именно с 5 окт. 26 г., день очень хорошо для меня памятный, потому что это день премьеры «Дней Турбиных», — возбуждает во мне желание сказать два слова. Честное слово, я никогда не видел и не читал его рецензии, в частности о моих пьесах, но у меня наконец, явилось желание встретиться и сказать одну важную и простую вещь, именно, — когда критикуешь, когда разбираешь какую-нибудь вещь, можно говорить и писать все, что угодно, кроме заведомо неправильных вещей или вещей, которые пишущему совершенно неизвестны. Вот об этом просто я и хочу сказать, чтобы избавить т. Орлинского, наконец, от привлекательного желания в выступлениях сообщать неизвестные ему вещи и не вводить публику, которая его слушает, в заблуждение.