Том 10. Письма - страница 54
Забыл. Пьеса ли это, или это роман «Странник играет под сурдинку» [289].
В[асилевский] же мне рассказал, что Алексей Толстой говорил:
— Я теперь не Алексей Толстой, а рабкор-самородок Потап Дерьмов.
Грязный, бесчестный шут.
В[асилевский] же рассказал, что Демьян Бедный, выступая перед собранием красноармейцев, сказал:
— Моя мать была блядь...
В состоянии безнадежной ярости обедал у Валентины. Vis-a-Vis помещался этот тюремный человек с Поварской. Громадная разница между ним и клопом, и напрасно еврейские девушки приравнивают. Это слишком примитивная солдатчина. Есть огромная разница: клопа давить неприятно. Примитивы этого не поймут. Никто, как свой. И свои могут напортить хуже, чем чужие, черт бы их взял!
* * *
Записи под диктовку есть не самый высший, но все же акт доверия [290].
* * *
Сегодня сообщение о том, что убили еще одного селькора в провинции — Сигаева. Или у меня нет чутья, и тогда я кончусь на своем покатом полу, или это интродукция к совершенно невероятной опере [291].
* * *
Запас впечатлений так огромен за день, что свести их можно только отрывками, с мыслью впоследствии систематизировать их. День, как во время севастопольской обороны, за день, — месяц за год. Но где же мои матросы?
Самым чудовищным из всех рассказов В[асилевского] был рассказ о том, как Френкель, ныне московский издатель, в прошлом раввин (вероятно, и сейчас, только тайный), ехал в спальном международном вагоне из С.-Петербурга в Москву. Это один из крупных узлов, который кормит сейчас в Москве десятки евреев, работающих по книжному делу. У него плохонькое, но машинно налаженное дело в самом центре Москвы, и оно вечно гудит, как улей. Во двор Кузнецкого переулка вбегают, из него убегают, собираются. Это рак в груди [292]. Неизвестно, где кончаются деньги одного и где начинаются деньги другого. Он очень часто ездит в Петербург, и характерно, что его провожают почтительной толпой, очевидно, он служит и до сих пор дает советы о козе. Он мудр.
* * *
Сегодня еще в ярости, чтобы успокоить ее, я перечитываю фельетон петербургского фельетониста 70-ых годов. Он изображает музыку в Павловске, и еврея изображает в презрительной шутке, с акцентом.
* * *
Богу сил!
* * *
Сейчас я работаю совершенно здоровым, и это чудесное состояние, которое для других нормально, — увы — для меня сделалось роскошью, это потому, что я развинтился несколько. Но, в основном, главном, я выздоравливаю, и силы, хотя и медленно, возвращаются ко мне. С нового года займусь гимнастикой, как в 16-ом и 17-ом году, массажем и к марту буду в форме.
* * *
Есть неуместная раздражительность. Все из-за проклятого живота и нервов. Записи о своем здоровье веду с единственной целью: впоследствии перечитать и выяснить, выполнил ли задуманное.
* * *
Порхают легкие слушки, и два конца из них я уже поймал. Вот сволочь!
26 декабря. (В ночь на 27-ое)
Только что вернулся с вечера у Ангарского — редактора «Недр». Было одно, что теперь всюду: разговоры о цензуре, нападки на нее, «разговоры о писательской правде» и «лжи». Был Вересаев, Козырев, Никандров, Кириллов, Зайцев (П.Д.), Ляшко и Львов-Рогачевский [293]. Я не удержался, чтобы несколько раз не встрять с речью о том, что в нынешнее время работать трудно, с нападками на цензуру и прочим, чего вообще говорить не следует.
Ляшко (пролетарский писатель), чувствующий ко мне непреодолимую антипатию (инстинкт), возражал мне с худо скрытым раздражением:
— Я не понимаю, о какой «правде* говорит т. Булгаков? Почему [всю кривизну] нужно изображать? Нужно давать „чересполосицу“ и т.д.
Когда же я говорил о том, что нынешняя эпоха, это эпоха сведения счетов, он сказал с ненавистью: