– Миша, – робко говорит Лисичка, – ты рассказываешь будто про ангельскую жизнь…
– Во-первых, ангелу вовсе не так трудно пролететь вон по той лазури. Во-вторых, людям незачем становиться бесплотными духами, – наоборот, они будут одеты роскошным, плывучим и нежным телом… такое тело, Лисичка, и портиться-то не может. Оно будет как-то мягко кипеть, пениться и вместо смерти таять, а может, и таять не будет, и умирать не будет.
Они молчат. Лисичка с любовью смотрит на Мишу, на голубей и солнце, и все ее золотисто-рыжеватое существо вдруг поникло в особенной нежности, точно поддалось музыке.
Вечером они возвращаются в пустую усадьбу. Лисичка утомлена, но легко опирается на Мишин локоть.
– Нынешний день я никогда не забуду: никогда раньше я не видала такого света, как сегодня! Бывают солнечные дни, а вот этот… золотой! Милый, золотой день! Милый день!
И ночью она рано, по-детски, засыпает. Миша же долго читает, долго ходит, и смутные мысли владеют им. Перёд рассветом он ложится. Но сон нейдет, только возрастает тишина и звонкость утра. Наконец, в светлом волнении, он приоткрывает глаза и сквозь окна видит фон бледного золота, на котором чернеют ракиты. Роса затуманила траву, и к шалашу плетется Клим, как старый, белый утренний петел.
Больше нельзя выдержать. Он одевается, приоткрывает дверь, чтобы не разбудить Лисичку, и садится на велосипед. Странно. Ноги сами бегут, шины чуть-чуть шуршат и задумчиво несут куда-то. Как легко и как быстро! Он вольно дышит и выносится в поле, опять в жнивье. Вот он и простор, и мир. Золотой бог невысоко стоит на небе, а Миша скользит по земле неслышной птицей.
Он пьянеет. Дорога идет под гору, вдали деревни припали к земле, озеро тумана разлеглось по лугам, где вчера была соседская усадьба, и дымно-золотистый воздух кружит голову: спицы слились в сверкающий круг, дышать все легче, и огненный диск растет, разливается, заполняет небо, влечет к себе.
Через час Миша медленно въезжает во двор, с летящим и светлым сердцем; этот отрывок времени он пробыл будто во сне, в солнечном безумии, и теперь ему кажется, что если б он вошел в темную комнату, она осветилась бы.
Он проводит шиной по росе темную ленту и вплывает во флигель. На пороге еще раз оглядывается назад, потом входит. В его комнате мирно спит Лисичка; она как бы в облаке сна и ласки; под одеялом чувствуется тихо пышущее тело, в розоватом дыму. Две боковые косицы слабо поблескивают, и во всю длину темени, между ними идет белый, жалобный пробор. Миша улыбается.
– Пеннорожденная!
Тоненькую ногу, высунувшуюся слегка, ласкают лучи из окна. На ней слабые жилки, и вся она приветливая и прозрачная.
Притыкино, 1906
I
Холодно, слякоть. От дождя все встемнело. На площади стальные лужи, и сумерки кружат, веют темной птицей. На вокзальной площади кольцо мясных лавок. В них висят свежие туши, рубят мясники, и кое-где огромные подвешенные рыбы – как, жирные плавни. Посреди площади, у водокачки, сбились кучей ломовики – громадные, в белой муке; красные глаза у них сверкают.
– А-а, сволочь! Мы им покажем!
Поездов с вокзала нет, товарные склады безмолвствуют. Ломовики свирепо кричат. Их лошади грызутся, дыбятся, и по временам возчики жестоко бьют их кнутовищами в морды; и все эти белые гиганты, железный грохот телег, кулаки, драные одежды и распухшие веки – все сливается в одних злобных, земляных духов.
– Только сунься, мы им покажем! Только пусть попробуют!
Приказчики из мясных склабятся и сучат рукава. Мрачная кровяная туча стелется по земле, ползет, как тяжелый пар. Элеваторы на путях железно отблескивают.
Вдруг из-за станции движется что-то; глухо чернеющей лентой тянутся рабочие; поют, вверх летят шапки; эта горячая волна ближе, ближе.
– Идут, идут, не зевай!
Черный поток все виднее. Ломовики бурлят; наскоро выламывают слеги, появилось дубье, бегут приказчики. Взметывают батоги, и как орда скифских зверей рушатся они на противников. Тусклый ветер кружит над площадью, сумрак реет; мучные вихрастые волны злей; точно огненная буря охватила всех, гигантская масса воет, бьет, кромсает; тело хляскает, бьют по живому, рвут. Лошади мечутся, телеги грохочут.