– Борис, мне сейчас Егор рассказал о мерзости. Ты сделал мерзость, – говорит Глеб.
– С Марфой наверное? Пустяки! – отвечает Борис медленно, с усмешкой и устало.
– Это мерзость.
Борис отвечает не сразу и говорит задумчиво, без всегдашней своей презирающей усмешки:
– Конечно, пустяки! Я большую мерзость сделал с самим собою! Понимаешь, – святое потерял! Мы все потеряли.
И Борис, и Глеб молчат. Луна, проходя небесный свой путь, положила лучи на кровать и осветила Бориса зеленоватым, призрачным светом, – тем, при котором воют в тоске собаки. Борис томительно курит.
– Говори, Борис.
– Весной, как-то, стоял я на Орловой горе и смотрел в полои за Вологою. Была весна, Волога разлилась, небо голубело, – буйничала жизнь – и кругом, и во мне. И я, помню, тогда хотел обнять мир! Я тогда думал, что я – центр, от которого расходятся радиусы, что я – все. Потом я узнал, что в жизни нет никаких радиусов и центров, что вообще революция, и все лишь пешки в лапах жизни.
Борис молчит минуту, потом говорит злобно:
– И с этим я не могу примириться. Я ненавижу все и презираю всех! Не могу! Не хочу! Я и тебя презираю, Глеб, с твоей чистотой… Марфуша? Есть любовь. Марфуша и Егор любили? – Нате вам, к черту! – Россия, революция, купцы сном хоромы накопили, и вот ты чистый (целомудренный) уродился, – к черту!.. Нас стервятниками звали, а знаешь, стервами падаль зовется, с ободранной шкурой! Впрочем, от князей остались купчишки!..
Борис замолкает и тяжело дышит. Глеб молчит. Долго идет молчание.
– Бумеранг. Ты знаешь, что такое бумеранг? – спрашивает тоскливо Борис. – Это такой инструмент, который папуасы бросают от себя, и он опять возвращается к ним. Точно так же и все в жизни, подобно бумерангу… Глеб, мне много отпущено силы, и телесной, и той, что заставляет других подчиняться… и все, мною сделанное, мне возвратится! Я в двадцать пять лет был товарищем прокурора, мне секретные циркуляры присылали, охранять от пугачевщины. Ты кого-нибудь винишь?
– Я не могу винить. Я не могу!..
– А я виню! Все негодяи! Все!
Князь Борис молчит томительно.
– Брат… Если я не могу?!
– Я не знаю, где путь твой. Я тоже потерял веру. Я не знаю…
– Я тоже не знаю.
– Читай Евангелие.
– Читал! Не люблю, – вяло говорит Борис.
Борис устало встает, подходит к окну, смотрит на дальнюю зорю, говорит раздумчиво:
– Были ночи миллион лет тому назад, сегодня ночь, и еще через миллион лет тоже будет ночь. Тебя зовут Глеб, меня – Борис. Борис и Глеб. По народному поверью в день наших именин, второго мая, запевают соловьи!.. Я делал мерзости, я насиловал девушек, вымогал деньги, бил отца. Ты меня винишь, Глеб?
– Я не могу. Я не могу судить, – поспешно отвечает Глеб. – «Мне отмщенье, и аз воздам». Ты сказал о моей чистоте. Да, все ложь… – говорит он. Он подходит к Борису и стоит рядом. Последняя перед утром луна светит на них. – Борис, ты помнишь? – «Мне отмщенье, и аз воздам»…
– Помню, – бумеранг. Я не люблю Евангелия. – Борис говорит сумрачно, лицо его хмуро. – Бумеранг!.. Самое страшное, что мне осталось, – это тоска и смерть. Стервятники вымирают. Вот скоро у меня выпадут зубы и сгниют челюсти, провалится нос. Через год меня, красавца-князя, удачника-Бориса, – не будет… А, – а в мае соловьи будут петь! Тоскливо, знаешь ли! – Борис низко склоняет голову, сумрачно, исподлобья смотрит на луну, говорит вяло: – Собаки при луне воют… У меня, Глеб, сифилис, ты знаешь…
– Борис! Что ты?!
– Я не знаю только – порок прославленных отцов или… отец молчит.
– Борис!..
Но Борис сразу меняется. Гордо, как красивая лошадь и как учили в лицее, закидывает голову и говорит с усмешкой:
– Э?
– Боря!..
– Самое смешное, когда люди ажитируются. Э?.. Милый мой младший брат, пора спать! Adieu!
Борис медленно уходит от Глеба. Глеб много меньше Бориса. Он, маленький, стоит в тени. Борис твердо выходит от Глеба, покойно и высоко подняв голову. Но в коридоре никнет его голова, дрябнет походка. Бессильно волочатся большие его ноги.
В своей комнате Борис останавливается у печки, прислоняется плечом к холодным ее изразцам, машинально, по привычке, оставшейся еще от зимы, рукою шарит по изразцам и прижимается – грудью, животом, коленами – к мертвому печному холоду.