Толстой Эйхенбаума: энергия постижения - страница 6

Шрифт
Интервал

стр.

Душевный стиль — это особая организация, вернее, искусственное осмысление внутренней жизни, свойственное людям умствующим и литературствующим. Но самое литературно оформленное переживание есть все-таки факт не литературы, а внут­ренней биографии. Если оказалось необходимым учесть психологические факты этого ­порядка, то почему не учесть и другие. Еще так недавно в теории имманентного ­раз­вития открылась первая щель, а уже в эту щель на нас плывут и плывут запрещенные ­проблемы, а мы стоим, прижавшись к стенке, как княжна Тараканова в казе­мате...»[17]

Л. Я. Гинзбург зорко подметила и другое: на фоне интеллигентского цинизма, хвастовства гонорарами («Людей, зарабатывающих 120 р. в месяц, не уважают»), «профессионализма подменных профессий», «дурных привычек и подлых слабостей», среди литературных «имитаторов, спецов, халтурщиков и прихлебателей» Эйхенбаум выглядел белой вороной. «Борис Михайлович, вероятно, сейчас единственный историк литературы, который с научной целью занимается наукой. Он до сих пор пишет о самом для себя главном; и это выглядит старомодно»[18].

Сходное свойство личности Эйхенбаума — старомодную несгибаемость, честность в отстаивании убеждений — фиксирует почти десятилетием раньше, в общем, далекий от него, серьезно полемизировавший с его работами К. Чуковский (запись интересна и как бытовая картинка, столь редкая в мемуарах об ученых): «Был вчера у Эйхенбаума. Маленькая комнатушка, порядок, книги, стол письменный косо, сесть за стол — и ты в уголке, в уюте. Книги больше старинные, в кожаных переплетах — сафьянах. Из-за ­одного книжного шкафа, из-за стекла — портрет Шкловского, работы Анненкова и ниже — портрет Ахматовой. Он рассказывает о том, что вчера было заседание в ­институте, где приезжий из Москвы ревизор Карпов принимал от сотрудников и профессоров присягу социальному методу. Была вынесена резолюция, что учащие и учащиеся рады заниматься именно социальными подходами к литературе (эта резолю­ция нужна для спасения института), и вот когда все единогласно эту резолюция про­вели, один только Эйх[енбаум] поднял руку — героически — против „социального­ метода“.

Теперь он беспокоится: не повредил ли институту. Вообще впечатление большой ­душевной чистоты и влюбленности в свою тему. Намечает он пять-шесть работ и не ­знает, за которую взяться: за Лескова, за Толстого, за нравоописательные фельетоны 18 и 19 века»[19].

Из подробной дневниковой записи самого Эйхенбаума, сделанной за полгода до этого разговора, видно, что уже в 1924 году написание многотомной монографии о Толстом выдвигается в число актуальных задач. «Начинает вырисовываться план будущей работы. Надо действительно вернуться к Толстому. Начать теперь же переговоры со Срезневским и пр. о допущении к черновикам и к дневникам (хотя бы в копии). Пользуясь этими материалами, расширить „Молодого Толстого“ и довести его до 1862–1863 г., листов на 15. Это будет первый том. Потом написать второй том — кончив „Испо­ведью“. Остальное — третий том»[20]. Позднее планы Эйхенбаума простирались уже до пяти томов, что следует из позднего письма В. Шкловскому[21].

Эта работа сопровождалась углубленными занятиями толстовской текстологией (в 1928–1930 годы Эйхенбаум совместно с К. И. Халабаевым подготовит его пятнадцатитомное «Полное собрание художественных произведений») и начиналась на фоне двух кризисов, биографического и научного.

Для Эйхенбаума (и в этом он — человек эпохи символизма) всегда была необычайно важна мистика дат. Приближавшееся сорокалетие субъективно ощущалось им на очередной рубеж, начало конца. «…Я и в самом деле с трудом обедаю, с трудом живу и с ужасом думаю о будущем. Для меня пришло время, когда люди делают странные поступки — пауза. Мне скоро 39 лет. История утомила меня, а отдыхать я не хочу и не умею. У меня тоска по поступкам, по биографии. ‹…›

Никому сейчас не нужна не только история литературы и не только история, но и сама „современная литература“: сейчас нужна только личность. Нужно человека, который строил бы свою жизнь. Если слово, то — слово страшной иронии, как Гейне, или страшного гнева. Все прочее может пригодиться только для юбилея Академии наук — это знают даже издатели.


стр.

Похожие книги