Потом мы спим, растянувшись рядом на полу пустого дома. Тихо охает, покряхтывает старое дерево его потемневших стен. В зыбкой полутьме рассвета, еще хранящего седину северных белых ночей, я близко вижу открытые глаза собаки, вопрошающие молчаливо и радостно: «Скоро ли пойдем, хозяин?»
Оставалось неясным отношение Пыжа к уткам. Он добросовестно лазал в топких тростниках, иногда поднимал уток, но за ними ли он охотился или за ондатрами? Пыж сопел у ондатровых хаток, обиженно подтявкивал, глядя в скрывшую зверьков воду.
И вот выпугнутая им кряква лежит на чистом плесике, чуть подгребая лапкой и кружа. Посланный за добычей, Пыж дважды сплавал к утке, обнюхивал ее и возвращался пустым. Он послушно поплыл еще, но птицу не взял. Наконец он вынес крякву, с брезгливой гримасой выплюнул ее и словно бы укоризненно посмотрел на меня: «Разве это дичь?»
В другой раз чирок-подранок упал в осоку за глубокой протокой. Пыж кинулся туда, где шевелилась трава, обнюхал утку и разочарованно пошел дальше. Да что это такое? Не проснувшаяся страсть? Или сознательное пренебрежение? Говорят, очень многие местные лайки не идут по уткам…
Но мне хотелось сделать из Пыжа утиного охотника. Опять мы лезем в болотные крепи. Он возится, трещит тростником, а я стою в воде и жду, не выпугнет ли кого-нибудь? Из-под куста выбежала, проехалась по воде утка и… приткнулась к моему сапогу! Затаилась… Я бы мог попытаться просто схватить ее рукой, но решил еще раз сделать Пыжу «показательную» охоту. Тихонько стал я подсвистывать Пыжа — кряква сидит, вжав голову в плечи. Пес кинулся на свист, кряква побежала, взлетела — он остановился и вернулся в заросли, даже не проследив ее полет. К тому же я по ней промахнулся… И я отступился. Утки просто не были для него дичью. Вроде ворон. Ни в каком виде он не ел ничего, что отдавало бы запахом домашней или дикой утки. По-видимому, он испытывал к ним отвращение.
На чем мы только не ездили, добираясь до мест охоты! Поездами, автобусами и попутными грузовиками, на лодках, лошадях и даже на самолете. В переполненном, набитом людьми и мешками сельском автобусике он неудобно, не умещаясь, лежал у меня на коленях, терпеливо снося тряску и густо висевшую внутри пыль, наваливавшихся людей, среди которых то тут, то там вспыхивало раздражение. Однажды мы ехали в кабине МАЗа, у которого при каждом толчке распахивалась дверца: пес невозмутимо посматривал с коленей вниз, где неслась, тарахтела камнями дорога. Он верил мне и сразу исполнял, что бы я ни просил его. Я мог молча показать на борт грузовика, и Пыж, отлично зная, что такая высота ему недоступна, все же прыгал, надеясь, что я не обману, не подведу его. Я подхватывал его, подсаживал, и он переваливался в кузов, радуясь и приветствуя сидевших там незнакомых попутчиков.
Внешность Пыжа, его окрас, доброрасположенность ко всем без исключения людям, мудрое спокойствие, обусловленное доверием к хозяину — «следует потерпеть, так надо, нарочно плохо не сделают», его философски-снисходительный взгляд на дорожную суету, в которую оказывались ввергнутыми люди, обычно вызывали симпатии подавляющего большинства, особенно если мы ехали в северную сторону. При поездках на юг в собаке видят обычно цепного стража, охрипшего при охране дома и сада, ее побаиваются и выражают неуважение, которое по праву должно было бы отнесено к человеку, лишившему ее свободы и определившему ей такую службу лишь потому, что среди людей не все благополучно и существует воровство. Лишь однажды мы встретились с выражением открытой ненависти. Рыжая раздраженная проводница поезда, готовившегося идти в Воронеж, кричала:
— Не пущу! Я их терпеть не могу!
Все бумаги, билеты и справки у нас были в порядке. Было согласие соседок по купе, двух обаятельных женщин, матери и дочери, ехавших до конца, было сочувствие других пассажиров вагона — проводница была неумолима. По возможности мягко и доходчиво мы объяснили ей, что при таких обстоятельствах нас более интересует ее уважение существующих на транспорте законов, чем личное отношение к собакам… Время шло. Нас не пускали. Пыж отлично понимал, что дело неладно. Тянувшийся поначалу в дверь, он теперь смирно сидел, подавленный и растерянный, смотрел на меня, на владычицу купейного вагона, но она взгляд уже не опускала — даже ей, наверное, не под силу было видеть его умолявшие, полные тревоги глаза. Справедливость была восстановлена, когда удалось разыскать начальника поезда.