– У Кейт и Дэвида в Нью-Йорке своя театральная компания, и они предложили мне стипендию, – заканчивает он.
– Что? – удивляется Хенк.
– Я буду обучаться мастерству, строить декорации, делать все, что требуется, и в конце концов, может быть, меня выпустят на сцену. Они ставят пьесы Шекспира.
Уиллем поворачивается к Эллисон:
– Прости, я забыл тебе рассказать.
Он забыл обо всем. Он был слишком напуган. И сейчас слишком напуган. Зловещая тишина, которая повисла над столом, ситуацию лишь ухудшает. Как и то, что Эллисон убрала свои ноги с его лодыжки.
Может быть, у них просто разный ритм, разные цели? Может, если для него это хорошая новость, повод надеяться, то для нее это не так?
Словно сквозь пелену Уиллем слышит, как друзья поздравляют его.
Но не понимает, что они говорят. Он смотрит на Эллисон.
А Эллисон не поздравляет его. Она плачет.
Эллисон видит лицо Уиллема, его панику и знает, что тот ее неправильно понял. Но прямо сейчас она ничего объяснять не в силах. Слова покинули ее. Остались лишь чувства.
А для Эллисон такой поворот слишком внезапен. Не то что Уиллем переедет в Америку, не то, что теперь они будут почти совсем рядом. А то, что это случилось. И то, как это произошло.
Эллисон понимает, что должна что-то сказать. Уиллем выглядит ужасно расстроенным. Все замолчали. В кафе слишком тихо. Как будто весь Амстердам затаил дыхание.
– Ты едешь в Нью-Йорк? – произносит Эллисон. Терпения хватает лишь на одно предложение, потом ее голос начинает дрожать, и она снова заливается слезами.
Уинстон треплет Уиллема по плечу:
– Может быть, вам просто пора?
Ошеломленные, Уиллем и Эллисон кивают. Они быстро со всеми прощаются (так или иначе, манеры для них уже не так важны) и уходят, выслушав от Рен обещание позвонить утром, а от Бруджа – зайти к Уиллу и Лин.
Влюбленные молча идут к стоянке велосипедов по узкому проулку. Уиллем отчаянно пытается придумать, что сказать. Возможно, стоит заверить Эллисон, что он может отказаться? Только он не может.
Дело не в Эллисон. Да, она сыграла во всем этом свою роль, но в конечном счете речь о самом Уиллеме, его жизни, о том, что ему не хватает, чтобы обрести цельность. Он больше не дрейфует, его больше не швыряет из огня да в полымя.
Только они с Эллисон не обязаны видеться. Это само собой не разумеется. Уиллем хотел бы, чтобы разумелось. Но так не бывает.
Эллисон снова думает о случайностях, которые вовсе не случайны. Бабушка Эллисон называет это судьбой. Тем, чему суждено случиться. Бабушка Эллисон и дедушка Уиллема могли бы долго беседовать о «судьбе и голосе внутренностей».
Вот только Эллисон (пока) не знает ни о дедушке, ни об этих «внутренностях» (официально говоря, хотя прекрасно понимает, что это такое и как прислушаться к их голосу, и никогда не перестанет их слушать). И у нее нет слов, чтобы сказать Уиллему то, что нужно.
Так что она не использует слова. Она облизывает палец и трет им свое запястье.
Стать неразделимыми.
Уиллем хватает ее за запястье, приложив к нему свой большой палец. Проделывает со своим запястьем то же самое, чтобы показать, что он ее понял.
Стать неразделимыми.
А потом они врезаются в стену, целуясь так отчаянно, что Эллисон кажется, будто ее ступни оторвались от земли. (Как будто она смогла взлететь от поцелуя, но на самом деле всему причиной руки Уиллема, схватившего ее за бедра, хотя он даже не понимает, что поднял ее, потому что Эллисон кажется ему совсем невесомой. Словно часть его самого.)
Они целуются, не сдерживая себя, и слезы текут по их лицам. Поцелуем жадным, ненасытным. Тем поцелуем, который, кажется, способен длиться вечно.
Колени Уиллема утыкаются Эллисон под юбку, и он чувствует тепло ее тела, и уже готов к тому, чтобы совершить нечто весьма непристойное прямо здесь. Непристойное, даже по меркам Амстердама.
Мимо проезжает мужчина на велосипеде. Он звонит в колокольчик, напоминая парочке, что они находятся в общественном месте. Уиллем и Эллисон с неохотой останавливаются. Но у них есть пустая квартира, и каким-то образом, не переставая ее целовать, Уиллем ухитряется отцепить свой велосипед.