— А за ним — видите — молодчага верхом? Василий Корчмин, инженер-поручик. Тоже многими делами славен. Какими? В третьем годе с батареей устье Невы оборонял, супротив эскадры свейской. Петр Алексеевич так и отписывал ему: дескать, «Василью на острове»!
С бешеной силой наддал колокольный звон, крики в толпе сгустились. Подходила бомбардирская рота, приметная по черным, козырьями вверх, шапкам, и перед ней — рослый синеокий красавец со шпагой наголо. «Меншиков, губернатор Ижоры! — зашелестело вокруг. — А вот и… его величество!» Пушкари вскинулись: где, где? — оторопели от неожиданности. Царь — выше прочих на голову — нес огромный барабан, выделывал палочками неуловимо-быстрое: трра-та, трра-та, тра-та-та!
— Смех и грех… Чего доброго, крикнет: стой, пуговку нашел! — глухо сипел Ганька Лушнев, дергая можайца за рукав. — Теперь веселый, эка усами-то шевелит… А в девяноста осьмом лично головы снимал, и друг его забубенный тоже!
Савоська сердито отмахнулся. Пристал как банный лист! Лезет без конца, брызжет слюной, кусает невесть кого и за какие вины. А сам? Не промедлил, раскрылся полностью, оборотень, во всей поганой красе…
— Отлепись, дребезга! — в сердцах кинул он Ганьке, вслушиваясь в речь сержанта. Тот гудел растроганно:
— Под Юрьевом-то… цельную неделю садили бомбы зря. А он прилетел, все планты перекроил начисто, инженера саксонского в обоз турнул, и началась огненная потеха… — Филатыч сорвал треуголку, размахивая ею, громко закричал: — Господину бомбардир-капитану — виват!
— Вива-а-а-ат! — подхватила сотней глоток шеренга.
Царь повернул круглое лицо к пушкарскому строю, вгляделся коротко, но зорко, шевельнул в улыбке тонко пробритыми усами.
— Узнал, ведь узнал, а, Севастьян?! — прерывисто выговорил Филатыч, и по его навек продымленной щеке скользнула слеза.
— Шведа веду-у-у-ут! — накатилось разноголосое.
— Одного? — простовато спросил Пашка Еремеев.
— Протри очи, орясина!
Рота Новгородского полка, особо отличившегося при штурмах Дерпта и Нарвы, несла наклоненные голубые и желтые штандарты, — на каждом вздыбленный лев с когтищами врастопыр, — их Савоська насчитал до сорока, и еще морских гюйсов четырнадцать, по числу отбитых на Чудском озере фрегатов и бригантин. Гулко вызванивали восемьдесят медноствольных, непривычных глазу орудий, проезжали пороховые палубы, фуры с грудами фузей, сабель, шпаг, алебард, солдатской амуниции.
Длинной — на версту — черно-серо-голубой колонной брели пленные, низко повесив носы.
— А говорили — рогатые. Совсем вроде нас.
— Они тут смирнехонькие, а у Нарвы-первой, помню, лютовали!
— Кто этот старикан, в особицу?
— Генерал Горн, комендант нарвский. Дрался до последнего, наших побил видимо-невидимо. И все ж одолели, мать-его-черт!
— Пушки-то… сколько их! — пристанывал Макарка-рязанец. — Нам бы, в поле, хоть одну таковскую!
— Поверь слову, будет.
Вслед пленным печатали слитный шаг преображенцы и семеновцы. Все как на подбор высокие, плечистые; у офицеров сбоку непременная шпага, в руках солдат — фузеи дулом вниз. Пушкари смолкли, дивясь на выправку гвардейцев, а еще больше — на их добротный, с иголочки, наряд: черные треугольные шляпы, кафтаны с наброшенными поверх епанчами — у преображенцев темно-зеленые, у семеновцев густо-синие, перетянутые белой портупеей, — и у всех короткие красные штаны, чулки строго под цвет верхней справы, тупоносые башмаки.
В толпе говор всплесками. Вслух называли командиров гвардии: князь Михайла Голицын, герой Шлиссельбурга, Иван Чамберс, Федор Глебов, произведенный в новый чин. Старик подьячий, лиловый от стужи, толковал о высочайших наградах войску. Капитанам-де пожаловано триста рублев, поручикам двести, фендрикам по сту, сержантам семьдесят, капралам тридцать, каждому солдату отлита именная серебряная медаль.
Пушкари гурьбой обступили преображенца, затормошили с веселыми криками:
— Навар полагается, аль не слыхал? Деньга, бают, отвалена знатная… Магарыч, магарыч!
— А почему б и нет? — сказал Филатыч, и в голосе пробилась легкая грусть. — У меня родни-то всей — бомбардирская рота и теперь вот — вы, охламоны милые.