Гуров подошел к лежащему на полу Будиле, наклонился, пощупал пульс.
– Он еще жив, – сказал он. – Носилки! Быстро!
Пока бегали за врачом, Гуров быстро проверил карманы раненого. Первое, что привлекло его внимание, – мобильный телефон. Он вспомнил слова милицейского старлея, что Будиле понадобилось куда-то позвонить. Это был очень важный момент. Гуров вызвал последний зафиксированный на телефоне номер. Ответили не сразу – ведь на дворе была глухая ночь.
Голос в трубке был заспанный и слегка испуганный:
– Стоковский слушает. Кто это?
Курагин проснулся и увидел, что вся комната залита ярким, почти дневным светом. С улицы доносились бодрый шум проезжающих машин и веселая музыка. Так в магазине напротив заманивали покупателей. Курагин подскочил на постели как ошпаренный и автоматически схватил со стула висевшие там брюки. «Опоздал! Проспал!» – заметалась в голове паническая мысль. Но почти сразу же пришло и осознание своей оплошности – Курагин вдруг вспомнил, что сегодня воскресенье, и никакой катастрофы не произошло. Сегодня он свободен, как птица.
Рука Курагина разжалась, и брюки упали на пол. Курагин зевнул и уставился в окно. На улице порхал редкий колючий снежок, продолжала греметь музыка, и все было прекрасно. «Свободен, как птица… – тупо повторил про себя Курагин, поднялся и босиком зашлепал в ванную. – Как птица с перебитыми крыльями».
Квартира была наполнена тяжелой безжалостной тишиной. Находиться здесь было невыносимо, и Курагин уже пожалел, что сегодня выходной, а не рабочий день. Работа позволяла забыться, приглушала постоянную боль, которая гнездилась в душе. Возможно, Курагин и сегодня бы отправился в прокуратуру – повозился бы с делами, но сегодня нужно было навестить дочь и сделать кое-какие покупки.
С дочерью опять плохо. Новое обострение, госпитализация, бесконечные лекарства, фальшивое сочувствие врачей, которые говорят о каких-то больших деньгах, без которых выздоровление дочери невозможно и которых у Курагина просто нет. Раньше врачи говорили о милосердии, теперь о деньгах. Теперь все говорят о деньгах – врачи, артисты, влюбленные, священники и милиционеры. Тебя плохо понимают, когда ты говоришь о чем-то другом, словно ты изъясняешься на похожем, но все-таки на чужом языке.
Вот и эти чертовы врачи. Объявили приговор и теперь просят отступного за отмену этого приговора. Курагин плохо понимал, что за напасть свалилась на голову его дочери – знал только, что у нее какое-то редкое заболевание крови, но четко уяснил, что без дорогих лекарств ее не спасти. Вдвоем с женой они как-то пока тянули лямку, умудрялись выкраивать средства на поддерживающее лечение, но в последнее время врачи все чаще поговаривали о необходимости операции, а на операцию денег не было. Курагины уже продали машину, а теперь подыскивали подходящий квартирный обмен с доплатой. Совсем продать квартиру было безумием – какая-то крыша над головой все равно нужна. Подходящих вариантов пока не попадалось, и это угнетало Курагина с каждым днем все больше и больше.
А тут еще новое обострение и новые заботы! Жена теперь неотлучно дежурила в больнице. Курагин разрывался между больницей и работой, в короткие часы одиночества зверея от зловещей тишины, которая пропитала его жилище. Делиться своим горем с посторонними Курагин не любил, а сослуживцы сами особенно и не вникали – у каждого своих забот полно. Да, по правде говоря, на работе Курагин забывался и выбрасывал на время из головы свои несчастья, находя странное отдохновение в разгребании чужих бед.
Правда, в последнее время Курагин стал замечать, что сдает. Он всегда славился своей дотошностью и своим педантизмом. Теперь же он все меньше обращал внимание на мелочи, предпочитал простые решения и торопился закрыть дело как можно быстрее. Серьезных сбоев и претензий со стороны начальства пока не было, но Курагин сам начинал чувствовать, что недорабатывает. Признаться себе в этом он не хотел, но такое двойственное положение стало источником постоянного раздражения, которое все копилось и копилось в его душе. Раздражение это было направлено не только на себя самого, но и на окружающих Курагина людей – тех, которые своим поведением как бы ставили под сомнение его профпригодность.