— Расскажи-ка что-нибудь, старый друг, — приставал Готтесман к Анталфи.
Анталфи очень любил, чтобы его упрашивали: лишь удостоверившись, что все действительно сгорают от нетерпения послушать его рассказы, принимался он говорить. Тогда трудно уже было его удержать. И на этот раз упрашивания Готтесмана возымели, наконец, свое действие.
— Опять, чорт возьми, рассказывать? Покоя от вас нет… Может быть, про Россию? Ну, ладно… Про Сибирь, что ли? Или про Октябрь? Но это вы все уже знаете… разве вот что… Знает ли кто из вас, что такое эсеры?
— Эсеры?
— Придется, видно, мне вам все разжевывать. Эсеры, надо вам знать, по-русски то же самое, что соцдемы по-венгерски. Вначале, конечно, они идут с большевиками, но не потому, чтобы они хотели революцию, а только потому, что, по их мнению, так лучше работать для нашей гибели. Вот я и говорю, они такие же негодяи, как и наши соцдемы, только не такие трусишки, — эсеры не делают сейчас же под себя, стоит им увидеть детскую пушку. Вот, кто такие эсеры — вы теперь знаете. Но это еще не все. Надо вам еще знать, что такое Кремль. Никто из вас не слыхал? Так вот: Кремль — это в Москве то же самое, что у нас в Буде замок, только он гораздо обширнее и древнее, а потому красивее: с постройками не так, как с женщинами, — там красивее то, что старше… Ну, дело сейчас не в этом… Словом, вот что такое Кремль, и мы, рота венгерских большевиков, там жили — там я и увидел впервые Ленина: он — хотите верьте, хотите нет — жил в одном этаже с нами. И вот в тот день, о котором идет речь, мы собирались варить гуляш, раздобыли себе мяса и даже паприки[4] — не знаю уж как и откуда. От поджариваемого лука шел такой дух, что живи сам царь в Кремле, и тот побежал бы отведать. Поджариваем мы это лук, Оська Вереш уже картошку чистить кончил, как вдруг врывается к нам Самуэли и принимается орать что есть сил: «Скорей, ребята, за мной!» Как, думаю я себе, бежать, — тут лук пригорит, но видя, что все кинулись следом за Самуэли, натягиваю и я на себя гимнастерку, хватаю винтовку и мчусь вслед за другими. Те уже были за мостом и, как я им ни кричу, чтоб обождали, продолжают нестись дальше. Бегу к я, высунув язык, и слышу, как Самуэли и остальные товарищи самым неподобающим образом поминают имя всевышнего. Ну, думаю, тут что-то неладно. Надо их во что бы то ни стало догнать, чтобы разузнать, в чем же тут, чорт возьми, дело. Но не успел я их догнать, как Кун вдруг кричит: «Ложись, ребята, ложись!» Только что успел я броситься наземь, как уже над моей головой засвистали пули: эти негодяи засели в четырехэтажном доме и оттуда жарили в нас из пулемета. Мы тотчас же открыли по ним пальбу, затем вскочили и ринулись к воротам. Вмиг ворота были взломаны, и мы бросаемся вверх по лестнице… Ружейные выстрелы… Я спотыкаюсь, падаю на бедного Оську Вереша — бедняга лежит с простреленной головой. Ну, погодите, чорт побери! Прикладом по голове я укладываю одного из негодяев. Еще одного! В соседней комнате взрывается ручная граната… Какой-то раненый вцепляется зубами мне в ляжку — сапогом я ударяю его в лицо… Внезапно команда: «Прекратить огонь!» и крики: «Победа, победа!» Негодяи сдались, — мы отобрали у эсеров захваченную ими центральную телефонную станцию. Действовали они совсем как наши соцдемы. Тысячи раз клялись нам в верности, а когда усыпили нашу бдительность, то и воткнули нам нож в спину. Но под конец пришлось им самим расхлебывать то, что они заварили. Да… У большевиков всегда голова на плечах, и бьют они наверняка… Так-то…
Анталфи умолк и богатырски зевнул.
— Ты, стало быть, был поваром? — спросил Готтесман.
— Я был всем, чем только можно быть: сапожником, портным, поваром, учителем, врачом, подпольщиком, солдатом, короче — большевиком.
— А что ты делал в мирное время?
— Сколько раз будешь ты меня об этом спрашивать? Актером — вот кем я был.
— Комедии, значит, разыгрывал?
— Да-а-а… Такую же ослиную голову, как у тебя, на себя напяливал… такую же ерунду нес, как ты несешь, — а публика над этим потешалась и платила мне так, как только мечтать можно.