Мы так были захвачены его речью, что не заметили, как на станцию со всех сторон стекались жандармы.
Когда он кончил говорить, была выбрана делегация, отправившаяся к коменданту с требованием немедленного освобождения всех арестованных и увеличения размера пайков, восьмичасового рабочего дня, права сходок и собраний в мастерских. Делегацию возглавлял Гайдош.
Вскоре делегация вернулась назад.
— Товарищи, — обратился Гайдош к рабочим, — комендант не принял наших требований. Он заявил, что если мы немедленно не возобновим работы, он предаст двадцать членов делегации военному суду, а остальных отдаст в солдаты.
В ответ раздался единодушный крик:
— Не станем работать! В клуб, в клуб!..
Четверть часа спустя на станции осталось всего девятнадцать человек «штрейкбрехеров». Здание мастерских было оцеплено жандармами.
Никогда еще не работал я с таким воодушевлением, как в этот день, когда я оказался «штрейкбрехером». У станции стояли в ожидании паровозов четыре поезда. Даже не выработав общего плана действий, мы принялись переставлять подвижной состав, прицепляя вагоны с продовольствием к санитарным вагонам и к вагонам, груженным снарядами. Затем мы попортили сцепления и развинтили гайки у некоторых колес. Все пути были забиты подвижным составом. Жандармы внимательно следили за нашей работой. Военный комендант вышел к нам, похвалил за усердие и приказал выдать нам хлеба, сала, водки и табаку.
В полдень к станции подошел воинский поезд. Пути не были свободны, и поезд не мог двинуться дальше. Прошло полтора часа. Комендант станции ругался и осыпал нас угрозами. Начальник поезда потребовал стражу ввиду того, что солдаты, отправлявшиеся на фронт, неоднократно пытались бежать. С нас пот лил ручьем — так лихорадочно мы работали. Ротмистр, комендант станции, по телефону затребовал у городского коменданта конвоиров. К тому времени, когда они появились, на путях скопилось уже три поезда. Ротмистр был вне себя от бешенства и немедленно распорядился взять всех нас под стражу.
Под конвоем шестнадцати солдат — по четыре с каждой стороны, — под командой унтер-офицера нас повели на гауптвахту.
На улицах у лавок тянулись длинные очереди женщин. Забастовавшие рабочие химического завода тоже высыпали на улицу. По дороге к нашей процессии присоединялись мужчины, женщины, дети.
— Мира!.. Да здравствуют солдаты! Мира!..
У ворот казарм нас ожидал взвод жандармов.
— Долой! Долой! Жандармов — на фронт! Да здравствуют солдаты!
Меня посадили в большую полутемную комнату, где уже находилось четверо арестованных солдат. Не успели запереть за мной дверь, как она снова открылась: привели троих рабочих.
— Важные события! — сообщили они. — В городе революция. Разнесли военные склады!
— А что солдаты? Как они держатся?
— Солдаты? Они, увидите, еще придут освобождать нас…
— Жаль, жаль! — отозвался один из солдат, похожий на цыгана. Он сидел прямо на полу, покуривая трубку. Время от времени он вынимал ее изо рта и сплевывал, стараясь доплюнуть до висевшей на стене таблички, до того грязной, что лишь с трудом можно было разобрать, что на ней написано было: «Курить воспрещается!»
— Почему, дурак, жаль! Тебе, видно, охота умереть героем на поле брани?
— Не то. Я ведь уже девять раз уходил на фронт и девять раз давал стрекача. Нет, приятно было бы еще раз этак с музыкой да с цветами пройтись на станцию… Ну, не беда — освободят, тоже плакать не стану…
Но тщетно мы ждали, чтобы кто-нибудь явился нас освобождать. Обеда мы тоже не дождались. Молча глядели мы на дощатый забор, тянувшийся в каком-нибудь метре от наших окон. Стемнело.
— Забыли нас, чтобы их черти драли! — выругался солдат, похожий на цыгана.
— До завтра как-нибудь протянем, — сказал один из рабочих, — а уж завтра-то о нас наверняка вспомнят.
Ночь тянулась бесконечно. Голод давал себя знать, но еще пуще страдали мы от холода. Спать мы легли на полу и, чтобы согреться, тесно прижались друг к другу.
Мне долго не удавалось заснуть, и вскоре после того, как я, наконец, заснул, меня разбудил треск пулемета.
Я толкнул в бок своего соседа-цыгана.
— Ну, чего тебе?