— А вот подожди, увидишь.
— За вицами Степанко ушел, — проговорили негромко в толпе.
— И впрямь стегать?!
— И тебя выстегаю! — сказал важно старшина.
— Руки коротки! Дурак ты, дурак! Вот и видно, што; своего ума-разума нету… Ты спросил ли муженька-то ее, за что он ее искалечил? Глядел ли ты, пьяная рожа, что лицо-то у нее все искалечено?
При последних словах Опарина подвела к старшине обвиненную и сказала:
— Видишь!
— Так и надо! — проговорил старшина.
— Не твое дело! — сказал писарь.
— Ax ты, чуча ты эдакая! Не по моей ли милости женушка-то твоя вылечилась? — сказала писарю Опарина.
— Ну, дак што?
— Дурак, сидел бы уж, лопал водку! А вот, поди-ко, пиши паспорт Дарюхе.
— Э-э! сорока-то што! а?.. Виц несите-ко, робята! — крикнул старшина.
— Это не меня ли уж, ваша милоств? — передразнила старшину Опарина.
— Известно.
— Покорно бла-го-дарю! — Опарина низко поклонилась старшине, потом обратилась к писарю:
— Ну-ко, скажи, умница: приказано баб стегать?
— Приказано.
— Кажи закон?
— С дурой и говорить нечего.
— А вот я хоть и дура, а доподлинно знаю, што бабы получили от самого царя избавленье от виц, и ты это должен знать!..
Народ громко захохотал разом.
— А вот попробуем, как не велено, — сказал, смеясь, писарь.
— На-кась, читай, — да вслух! — крикнула Опарина писарю, подавая ему какую-то записку. Писарь начал было прятать записку в карман пальто, но народ загалдил:
— Читай, читай! Нече прятать-то… Вор!
— От отца Василья записка-то, — сказала Опарина.
— Читай!! — заревел народ и окружил писаря, старшину, обвиненную и Опарину.
— «Илья Петрович!» — начал писарь чтение и, пробежав письмо про себя, остановился.
— Читай!!
— Да ничего нет: отец Василий просит выпустить Яковлеву.
— Читай!!! — заревел народ пуще прежнего. Писарь, видя, что ему отвертеться от чтения нет возможности, и не находя слов сочинить что-нибудь сию минуту, начал продолжать письмо:
— «Всем уже давно опубликован царский указ об избавлении женщин от телесного наказания, и потому, сожалея о тебе, прошу помнить это на всяком месте, потому что за нарушение этого закона, который должен быть известен писарю…» Забыл… кажется, нет… — соврал писарь.
— Читай! читай! нечево…
— «… ты будешь тяжело наказан. Священник Василий Феофилатов».
— Эвона, штука-то! Баб не велено стегать! А мы-то што? Чудно! — галдили крестьяне, расходясь по комнате. Все заговорили, разобрать ничего было нельзя. Старшина долго ничего не мог понять. Писарь толкнул его в бок.
— Спишь ты!
— Как же… а?.. Указ! А мы тово!.. Писарь увел старшину в третью комнату и стал что-то шептать ему, но старшина вдруг разразился ругательствами на писаря. Опарина, разговаривавшая с Яковлевым и ругавшая его на чем свет стоит за кражу лошади, вдруг вошла в присутствие, то есть в третью комнату.
— Ну, што ж вы народ-то маите? Отпускайте бабу-то.
— Да мы ужо… Где же этот закон-от? — ворчал старшина.
— Да, што с вами толковать! На вот трехрублевую, пиши пачпорт: Яковлеву на год во все города, — проговорила Опарина писарю.
Писарь призадумался.
— Три мало, пятитку — и пиши, Василь, — проговорил старшина…
— Бога бы ты побоялся! Откуда у Яковлевой-ту деньги взялись? Будет с вас и этих — пропьете, — сказала Опарина.
Крестьяне стали расходиться, недовольные старшиной и писарем и удивленные известием об отмене телесного наказания женщинам. Скоро комнаты опустели, только писарь писал паспорт крестьянской жене Яковлевой, а старшина, сидя рядом с Опариной, разговаривал с ней о поповском жеребце, подаренном недавно старостою священнику. Теперь между старшиной и Опариной не было несогласия. Я стоял около Опариной, потому что она рекомендовала меня старшине и писарю за своего хорошего знакомого, приехавшего к ней из города лечиться. Старшина сделался так любезен, что неотступно просил меня выпить водки и прийти к нему запросто откушать чего бог послал. Писарь подал старшине паспорт для подписания; старшина кое-как подписал.
— И из-за чего ты, Степанида Онисимовна, хлопочешь-то? Ведь она не исправится, — сказал писарь.
— А постегать надо бы! жалость!.. — проговорил со вздохом старшина.
— Ты говоришь: для чего? Да знаешь ли ты, мне от нее житья нет, то и дело ругается да баб наших мутит. По ее милости мало ли што говорят про меня?.. Ну, а как в город-то свезу, и лучше.