– Я догадалась, что ты женщина, еще в кабаке, когда мы танцевали. Почувствовала твои грудки; к тому же ты не умеешь вести партнершу, не ты меня вела, а я тебя.
– Ты ловко притворялась, я не сомневалась, что мы тебя обманули, – заметила донья Лукреция.
Массируя заласканный нос и увядшие уши, дон Ригоберто в который раз восхитился своей женой. До чего же она гибкая и восприимчивая! Лукреция проделала все это первый раз в жизни – переоделась мужчиной, зашла в сомнительное заведение в чужой стране, заперлась в номере паршивого отеля с проституткой, не выказав ни раздражения, ни смущения, ни робости. Теперь она беседовала с мулаткой-отоларингологом на равных, словно ничем от нее не отличалась. Женщины напоминали старых подруг, присевших отдохнуть после долгого дня. А как она хороша, как соблазнительна! Опустив веки, дон Ригоберто наслаждался видом обнаженной Лукреции, растянувшейся подле Эстрельи на нелепом ложе под синим покрывалом. Она лежала на боку, опершись на левую руку, в непринужденной, пленительной позе. В маслянистом свете лампы кожа Лукреции казалась белее, волосы чернее, а округлый кустик на лобке отливал синевой. Скользя влюбленным взглядом по бедрам и спине жены, по ее груди и плечам, дон Ригоберто позабыл об искалеченном носе и пострадавших ушах, об Эстрелье, жалком отелишке, городе Мехико и вообще обо всем на свете: Лукреция захватила его сознание, изгнав остальные образы, не оставив места ни сомнениям, ни беспокойству.
Женщины не заметили, – или не сочли достойным внимания, – как он машинально развязывал галстук, снимал пиджак, рубашку, ботинки, носки, брюки и трусы, бросая одежду прямо на пол, покрытый зеленым линолеумом. Даже когда он, опустившись на колени в ногах кровати, принялся нежить и целовать ступни супруги, Эстрелья и Лукреция не обернулись к нему. Они самозабвенно сплетничали, словно дона Ригоберто не было в комнате, словно он был невидимым.
«Так и есть», – подумал он, закрыв глаза. Страсть продолжала терзать его, но без всякой надежды, подобно звонарю, который поднимается на колокольню, чтобы тщетно созывать на службу жителей заброшенного прихода.
Внезапно пробудились неприятные – словно мерзкий привкус во рту – воспоминания о последнем акте Кальдероновой пьесы, воспевающем всесилие государства и находящем оправдание его извращенной логике: солдата, который поднял мятеж против короля Басилио и помог Сехизмундо взойти на престол, заключают в ту же самую башню, в которой до этого томился принц, с убийственным вердиктом: «Уже позади измена, так разве изменник нужен?»
«Людоедская философия, бесчеловечная мораль, – негодовал дон Ригоберто, позабыв о прекрасной женщине, которую он машинально продолжал ласкать. – Принц прощает Басилио и Клотальдо, отпускает с миром своих тюремщиков и мучителей, но карает безымянного храбреца, который сверг тирана, вывел его самого из узилища и даровал ему престол, карает за саму мысль о возможности неповиновения власти. Отвратительно!»
Достойна ли пьеса, отравленная столь страшной, враждебной идее свободы доктриной, питать мечты и подстегивать желания? И все же в ту ночь его сновидения заполонили ее персонажи. Дон Ригоберто листал тетради в поисках ответа.
Старик Клотальдо называл пистолет «железным аспидом», а переодетая юношей Росаура вопрошала: «Меня глаза, быть может, обманули, иль ум во мне смешался, но в робком свете, что у дня остался, я словно вижу зданье невдалеке». Дон Ригоберто поглядел на море. На горизонте разгоралось зарево нового дня, в котором каждое утро сгорал мир снов и теней, где он бывал счастлив (счастлив? Нет, всего лишь не так несчастен); пора было возвращаться к изнурительной пятидневной рутине (душ, завтрак, контора, ланч, контора, обед), почти не оставлявшей времени хотя бы оглядеться по сторонам. На полях тетради значилось «Лукреция», стрелочка вела к цитате: «На Дианины одежды латы грозные Паллады я надела…» Охотница и воительница, слившиеся воедино в образе его любимой. А почему бы и нет? И все же не потому история принца Сехизмундо осела в его подсознании, чтобы всплыть этой ночью. Так почему же?