На многих эти особенности его характера производили тяжелое впечатление. Но зато его близкие друзья и соратники именно благодаря им относились к Азефу с еще большим уважением; они восхищались этой молчаливостью и скромностью гения, избегавшего ненужных проявлений, всегда поглощенного огромной внутренней работой созидания новых планов, новых средств борьбы.
Внешний облик Азефа также мало располагал к себе, хотя, как нас уверили, первое неприятное впечатление быстро изглаживалось, когда с ним ближе знакомились[22]. Высокого роста, плотный, широкоплечий, широкоскулый, с врозь торчащими крупными ушами, с низким тяжелым лбом, плоским носом и толстыми отвислыми губами, он представлял резко выраженный монгольский тип. Только глаза его были красивы и выразительны и во время оживленного спора загорались глубоким внутренним светом. Пискливый тонкий голос как-то странно-нелепо соединялся с его крупным телом. Всегда чисто выбритый, он носил короткие усы, одевался с изяществом и по моде.
Супруга В. М. Чернова[23], члена центрального комитета, впоследствии министра земледелия Временного правительства, рассказывала нам, что, несмотря на свой холодный сумрачный и сдержанный вид, Азеф умел с удивительным тактом и мастерством прилаживаться к своим собеседникам, «обнаруживал чуткое, преданное и любимое сердце» по отношению к маленьким партийным работникам, входил в интересы их личной жизни, их нужд и их видов на будущее; зато лицо его принимало высокомерное и недоступное выражение в присутствии «лидеров», вожаков и главарей партии…[24]
Однажды товарищ, бежавший из каторжной тюрьмы на Сахалине, описывал перед ним те ужасные нравственные и физические пытки, которые ему пришлось испытать на проклятом острове, подвергшись позору и мукам телесного наказания. Азеф не выдержал и разразился безутешным плачем.
Присутствовавший при этой сцене Михаил Гоц[25], один из основателей партии эсеров, обратившись к своему соседу, заметил: «Посмотри, какой он в сущности добрый и отзывчивый». А между тем несчастный, над страданиями которого Азеф так горько сокрушался, был, может быть, одной из его многочисленных жертв…
В другой раз, получив сведения, из которых он сделал, роковое заключение (оказавшееся, впрочем, ошибочным) об уничтожении организации, созданной им против Плеве, он принялся рыдать, как ребенок.
То же самое лицо сообщило нам любопытный факт Азеф как-то гостил у них в семье на даче в Финляндии. Однажды среди ночи они были разбужены подавленными криками и стонами, исходившими из комнаты, где спал их друг. Приоткрыв осторожно дверь, они увидели Азефа, скрежетавшего во сне зубами и хриплым задыхающимся голосом повторявшего бессвязные, непонятные, жуткие слова: «Нет… Так невозможно… невозможно. Это не может дальше длиться… Нужно иначе… иначе…»
Часто ли бывали у Азефа подобные кошмары и чем они вызывались? Угрызением совести? Или неотвязною мыслью о возмездии, которая его преследовала даже во сне?
Как далеки были от таких толкований свидетели этой сцены. Наоборот, в сотрясениях большого, сильного тела они видели бессознательно вырвавшуюся наружу, тщательно скрываемую от всех «трагедию», какою была в их глазах, вся жизнь Азефа с ее беспрерывными волнениями, с ее острою болью и горькими сожалениями о тех, кого не стало, кого унесли злые силы, с ее вечной настороженностью и ожиданием подстерегающей смерти, с ее усталостью от минувших опасностей, с ее мерещащимися всюду образами виселицы, тюрьмы, каторги и жестокой необходимостью всегда проливать чужую кровь…
Азеф и во сне не терял своей страшной власти над собою. Загадочные фразы, вырвавшиеся у него во время кошмара, как бы замирали на его устах, точно сверхъестественным усилием воли предатель подавлял готовое сорваться признание. Азеф никогда ничем себя не выдал.
А друзья окружали его после таких случаев еще большим вниманием, еще большей любовью, проникаясь к нему бесконечною нежностью, новым, лучшим чувством, которое присоединялось к старым чувствам дружбы и уважения, созданным многолетней общностью борьбы, тревог и надежд.