— Если меня убьют сегодня ночью, — сказал Гервасио, — я тебе этого никогда не прощу.
Гервасио Санчес был очень хорошим человеком — пожалуй, лучшим из всех, кто работал на этой войне. Он начинал как военный корреспондент во время конфликтов в Латинской Америке: в Сальвадоре и в Никарагуа, а в Боснии готовил материалы для «Ковера» и «Эль пайс», посылая, кроме того, репортажи в свою родную газету «Эральдо де Арагон». В поисках стоящего материала Гервасио приходилось постоянно разъезжать по стране и он сильно рисковал, но все-таки после Вуковара и Осиека Гервасио еще долго работал в Сараево. Увешанного камерами, его часто можно было встретить на улицах боснийской столицы в старой репортерской куртке цвета хаки, надетой поверх видавшего виды бронежилета.
— А ты почему сюда поехал? — насмешливо спросил его Барлес той ночью в вестибюле вуковарской гостиницы «Дунай».
— Потому что мне это нравится, — тихо и застенчиво ответил Гервасио.
Гервасио Санчес был не только очень хорошим человеком — он был превосходным военным фотокорреспондентом. Последнее время он часто работал на пару с Альфонсо Армадой, молодым фотографом в круглых очках из «Эль пайс», который раньше был популярным театральным режиссером. В Сараево Альфонсо приехал ненадолго — кого-то подменить, но так увлекся, что его было невозможно оттуда вытащить. Альфонсо и Гервасио были неразлучны, как нитка с иголкой.
Барлес улыбнулся, потому что он вспомнил Гервасио, — слово «Вуковар» никакого повода для улыбок не давало. Хорватских солдат, с которыми они познакомились той ночью, уже не было в живых: они остались только на кадрах, снятых Маркесом и хранящихся в архиве испанского телевидения. Когда город пал, сербы расстреляли всех пленных, возраст которых позволял держать оружие. Среди них был и Грубер, военный комендант Борово-Населье, куда Маркес и Барлес любили приезжать во время сражений, потому что там им не мешали работать. Однажды Грубер даже приказал устроить контратаку и отбить дом засветло, чтобы журналисты могли снимать. Контратака провалилась, но им удалось добраться до развалин сербских блиндажей и заснять тела убитых солдат федеральной армии, а потом федералы — те, кто остался жив, — заставили их снова отступить. Коменданту Груберу было двадцать четыре года, и последние дни, когда обороняемая территория сузилась до нескольких метров в периметре, Грубер, у которого легкие были изрешечены пулями, а нога ампутирована по щиколотку, провел в больничном подвале вместе с несколькими сотнями оставшихся защитников. Когда пришли сербы, они вытащили его из подвала и расстреляли вместе со всеми. Все они — Грубер, ребята из Борово-Населье, Матэ, мусульманин Мирко и даже Радо, невысокий белобрысый парень, влюбившийся в их переводчицу Ядранку, — лежали теперь в братских могилах среди зарослей кукурузы.
Именно эта Ядранка, предмет платонических воздыханий Радо, сидела сейчас в «ниссане» и записывала содержание новостей, которые она слушала по радио. Когда Барлес открыл дверцу машины, Ядранка подняла голову и тревожно посмотрела на него. Барлес спросил себя, вспоминает ли Ядранка, так же как он, Грубера и остальных ребят из Вуковара. Он полагал, что вспоминает, хотя женщина всегда избегала разговоров об этом, словно хотела забыть кошмарный сон. Вуковар был ее боевым крещением: тогда она еще была пылкой патриоткой, а потом разочаровалась в политике и в людях, которые держали в своих руках бразды правления. В девяносто втором Ядранка отказалась от своего официального поста — довольно высокого — в правительстве Туджмана и вернулась в Загребский университет, где раньше преподавала испанский и каталонский. Она снова стала преподавать, совмещая занятия с работой переводчицы для Посольства Испании; на поля сражений она теперь ездила только с Маркесом и Барлесом, получая за это по сто тридцать долларов в день. С этими журналистами ее связывали особые узы: в конце концов, именно с ними она три года назад проехала всю Хорватию — от Петриньи до Осиека, от Вуковара до Покрача. Летом и осенью девяносто первого, работая переводчицей испанских журналистов, Ядранка увидела вблизи самые кровавые бои федеральной югославской армии с хорватскими националистами. Ядранка была смуглой, крупной и ласковой; в волосах ее пробивалась преждевременная седина, и женщина утверждала, что этим она обязана тем дням, когда работала с Барлесом и Маркесом. Ядранка ненавидела корриду и считала испанцев жестокими, что было странно слышать на этой войне от хорватки, — звучало как насмешка.