— Много волнуюсь, — сказал он, затягиваясь и кивая в сторону ребятишек. — Много проблема.
Хорват в нескольких словах обрисовал Барлесу свое положение: он не мог оставить ферму, так как опасался — и не без оснований — мародерства, а также того, что пустой дом сожгут. Он рассказал, как двадцать лет работал в Германии, чтобы купить эту ферму, в которую вложил все свои сбережения. Какое-то время все шло хорошо: родиной был тот кусочек земли, что кормил его и семью. Но сейчас в дверь к этому крестьянину постучалась война, и он разрывался между страхом за свою семью и страхом потерять все, страхом пополнить собою многотысячную толпу беженцев, наводнившую Центральную Боснию.
— Я не верил, что хорватская армия может уйти, — заключил он. И, положив руки на детские головы, спросил: — Вы думаете, мусульмане сюда придут?
Барлес пожал плечами:
— Если мост не взорвут, то да.
— А если взорвут?
— Тогда, может, придут, а может, и нет.
Барлес жалел этого человека, но не больше, чем остальных несчастных, которых он видел каждый день. Этот, по крайней мере, был молод и еще мог начать все сначала в другом месте, если ему удастся выбраться отсюда живым. Но многие, как тот старик с открытками, уже никогда нигде не смогут ничего начать.
Старика они встретили в Мостаре год назад, когда война еще не докатилась до Бьело-Полье и хорватскому крестьянину, тревожно поглядывающему сейчас в сторону моста, было наплевать на Мостар и на все остальное человечество. Старик появился однажды утром в те несколько часов затишья, которые тогда еще изредка выдавались: наступала странная, забытая тишина, и из руин вылезали мужчины, женщины и похожие на призраков дети. Холодное солнце высвечивало чернеющие скелеты домов, и повсюду был разлит запах войны: запах жженого кирпича и горелой древесины, запах пепла и разлагающейся под обломками органической материи — мусора, животных, человеческих останков. Так пахнет только на войне, и ты сам, и твоя одежда насквозь пропитываетесь этим запахом; ты ощущаешь его постоянно, спустя несколько недель после того, как уехал и двадцать раз принял душ. Смертоносная коса отдыхала, дожидаясь, пока ее снова наточат, и Маркес с Барлесом тоже отдыхали, сидя среди развалин того, что некогда было подъездом, наслаждаясь передышкой и испытывая эгоистическую радость от того, что в карманах у них билеты на самолет — пропуск в другой мир, благодаря которому ты рано или поздно говоришь: «Все, хватит», — и уезжаешь туда, где можно разглядывать текущую мимо толпу и потягивать пиво, где красивые девушки ходят по улицам и никто в них не стреляет. Барлес размышлял о том, что невозможно за полторы минуты, отведенные им в «Новостях», передать, что ты чувствуешь, когда среди развалин дома — разнесенная в щепки мебель, грязные рваные занавески, поврежденная осколками картина на стене — ты видишь валяющиеся на полу фотографии из семейного альбома: они покоробились от солнца и дождя, на них видны следы чьих-то каблуков. Вот старик, на коленях у которого примостились двое ребятишек. Вот женщина, молодая и красивая, но у нее усталый взгляд, и она грустно улыбается своим мыслям, словно что-то предчувствует. Дети на пляже, в спасательных кругах и с удочками. И общая фотография у новогодней елки, где они сняты все вместе — старик, дети и женщина с грустной улыбкой и усталым взглядом.
То утро в Мостаре было именно таким, и Барлес с Маркесом молча сидели среди развалин. И тут появился старик в майке и домашних тапочках — старик-мусульманин, с небольшой пачкой почтовых открыток в руках, который рассказал им свою историю, как хорватский крестьянин только что рассказал Барлесу свою. В рассказе старика тоже не было ничего необычного: пропавший без вести сын, больная жена в подвале, дом в другой части города. Старик помнил, как однажды ночью пришли люди в масках и сказали: «Быстро, поднимайся и вон отсюда, туда, за мост, в другой сектор». Повсюду стреляли, и двое испуганных стариков отправились ночью на другой конец города, не успев даже понять, что они оставляют свой дом навсегда.