– Разумеется, было бы самое лучшее, если бы ты в самом деле побросал в воду тиски, радирную иглу и шлирный напилок – или как называется этот нужный инструмент – и принялся за Атласа, о котором мы слышим от тебя с тех пор как стали понимать по-гречески. Начни же наконец своего колосса, одно слово – и завтра же здесь или в мастерской Главкиаса – ведь она принадлежит тебе – появится на моделировочном столе мягкая глина. Я знаю, где можно достать наилучшую, и добуду целые груды. Сосед Скопас даст мне напрокат свою телегу. Я уже вижу эту глину перед глазами и тебя самого, как ты проворно громоздишь ее в кучу, пока твои сильные руки не опустятся в изнеможении. При этом ты не будешь ни свистеть, ни мурлыкать, из твоей широкой груди бодро будет выливаться песня, как в прежние времена, когда была еще жива наша мать, когда на празднествах в честь Диониса ты вместе со своими детьми присоединялся к пьяному шествию. Тогда твой лоб разгладится снова, и если модель тебе удастся и придется покупать мрамор или платить меднолитейщику, тогда бери золото из сундука и из потайного запаса! Тогда тебе можно будет пустить в ход всю свою силу вполне, и твоя мечта создать Атласа, какого еще не видал мир, твоя прекрасная мечта превратится в действительность.
До этих пор Герон, сдерживая движение, слушал своего сына, но при последних словах он бросил сумрачный взгляд на столик с воском и инструментами, откинул рукою со лба спутанные волосы и с горькою улыбкой прервал живописца:
– Мечта, говоришь ты, мечта! Точно я сам не знаю, что я уже более не в состоянии создать Атласа, точно и без вас я не чувствую, что лишился силы для этого.
– Но, отец, – прервал его живописец, – разве это дело бросать в сторону меч перед битвой? И если бы даже попытка не удалась…
– Это было бы для вас приятнее всего, – прервал Герон сына. – Не самое ли лучшее это средство – показать старому дураку, что время создания великих вещей прошло для него безвозвратно?
– Это нехорошо и недостойно тебя, отец, – остановил его юноша, снова приходя в волнение.
Но старик прервал его, возвысив голос:
– Молчи, мальчишка! У меня все еще остается одно, знайте это, у меня остается острота зрения, и мои глаза подметили, как вы переглянулись друг с другом при крике скворца: «Моя сила!» Да, птица права, жалуясь, что великое в прежние времена обратилось теперь в посмешище для детей. Но ты, кому следовало бы почитать человека, которому ты обязан жизнью и тем, чему научился, ты, с тех пор как твоя картина с грехом пополам удалась, позволяешь себе пожимать плечами, подсмеиваясь над более скромным искусством твоего отца. Как зазнался ты с тех пор, как, благодаря моим самоотверженным попечениям, сделался живописцем! Как свысока смотришь ты на жалкого старика, которого житейская нужда заставила из скульптора, подававшего самые высокие надежды, превратиться в резчика! В глубине души, я чувствую это, ты называешь мое искусство – такое трудное – полуремеслом. Может быть, оно и в самом деле не стоит лучшего имени; но что ты… что вы, заодно с птицею, осмеиваете священный порыв, который все еще увлекает старика служить истинному и настоящему искусству и совершить нечто крупное, создать Атласа во всем могучем величии, Атласа, какого еще не видал мир, это…
При последних словах он порывисто закрыл лицо руками и громко зарыдал. Теперь жалобный плач этого гигантски сильного мужчины отозвался глубокою болью в сердце его детей, хотя со смерти матери они бесчисленное множество раз видели, как гнев и дурное расположение духа отца оканчивались ребяческими всхлипываниями.
Правда, сегодня старик должен был находиться в более угнетенном настроении, потому что это был день некисии, празднества в честь умерших, повторявшегося каждую зиму, и Герон еще рано утром посетил вместе с дочерью могилу умершей жены, где помазал надгробный памятник и украсил его цветами.
Дети начали его утешать, и когда он наконец успокоился и осушил свои слезы, то сказал так жалобно и тихо, что едва можно было узнать в этих звуках голос сердитого горлана:
– Оставьте, это уже проходит. Завтра я докончу камень, и затем наступит очередь Сераписа, изображение которого я обещал главному жрецу Феофилу. С Атласом не может ничего выйти. Ты, может быть, говорил от души, Александр; но со смерти вашей матери… вот видите, дети… со времени… правда, мои руки не ослабели, но здесь, внутри… что накопилось там – все разбилось, распустилось… не знаю, как и назвать это. Если вы говорили с добрым намерением – да так оно и есть, – то вы не должны сердиться на меня, когда по временам у меня вырывается желчь; здесь, внутри, ее накопилось слишком много. Того, для чего я был предназначен и к чему стремился, я не достиг, то, что я любил, для меня потеряно, и где мне найти утешение и замену утраченного?