Лежу я на своей кровати, один, все тихо, только ветер воет в окнах да дождь шелестит со всех сторон. Лежу и думаю, думаю. Обо всем: и что правда, и что мне делать, и что есть. Ведь и это вопрос хотя не возвышенный, но очень жгучий. Голова мутится. Беру Евангелие, развертываю, глядь — прямо ответ на мысль. Но ответ неудобный. Думаешь: «Да как же, ведь вот какие возражения против этого*. Откроешь — снова ответ, и так дальше. Ну, иной раз прямо-таки разговор, долгий, серьезный. Я от себя говорю, Евангелие — от себя. Я ничего вначале не понимал, сам находил, что чудачество, но обаяние этого таинственного разговора было слишком сильно, и я не мог от него отстать. Ответы были так удачны, систематичны, что я был увлечен разговором, словно с каким-нибудь мудрым, опытным человеком.
И вера вливалась в меня с каждым днем, вера беспорядочная, неясная, вера неизвестно во что. Веру ясную, догматическую мне неоткуда было взять, и я еше о ней мало думал. Но стал припоминать молитвы и не молился формально, но начал иногда распевать свои молитвы, пробуждая в себе воспоминания церковных мотивов. Помнится мне, при этой ревизии оказалось, что я лаже иных мест Символа веры не мог вспомнить… А молитвенника не было.
Мои таинственные беседы с Евангелием большею частью касались чисто высших вопросов миросозерцания. Что правда? В чем обязанность моя? Но случалось, искал я утешения и совета в тяжком угнетении своим безвыходным материальным положением. И вот в одну такую минуту нервного мистического состояния, попадается мне ответ: *…и избавил его от всех скорбей его, и даровал мудрость ему и благоволение царя египетского фараона» (Деян. 7, 10) и так далее. Этот ответ мне упорно попадался много раз, в разные дни. Он меня поразил этой настойчивостью.
Надо сказать, что в это время я настолько не думал о России, то есть мысль о возвращении мне даже в голову не приходила, и тем более я даже и представить себе не мог получить прощение Государя. Много невероятностей я мечтал за неимением действительности, но уж никак не эти. Даже обратив внимание на приведенный стих, после его упорного повторения я вес же ни на секунду сначала и
долго не применял его к России, а подумал, что речь идег о каком-нибудь выдающемся заграничном правителе или политическом деятеле. Сначала я думал: «Не Клемансо ли?* Он ко мне относился действительно весьма благосклонно и тогда бьи близок к ачасти. Потом часто думал, что это в переносном смысле, и при столкновении с каким-либо выдающимся лицом думал: «Не мой ли это царь египетский?*
Но впоследствии, когда мой хаос мыслей начал улегатьси и я действительно пришел к известной «мудрости*, то есть не только отрицательно, но и положительно отрекся от старых нелепых идеалов, стал христианином, понял цели жизни личной, а потому и социальной. — тогда уже, месяцев через семь, я действительно подумал: «Да не Государь ли это? Не на Россию ли мне Бог указывает?* И это указание Евангелия было первым ободрением мне обратиться к Государю. Без этого я бы никогда не поверил в возможность прощения и мысль моя в эту сторону не направилась бы.
Меня потянуло в церковь. Нашей, православной, не было, конечно. В русскую парижскую я раньше, само собой, не заглядывал, да и теперь не считал ее для себя. Во-первых, чтобы побывать в ней, нужно бы употребить целый день, во-вторых, я ее боялся. Церковь посольская. Я как-то боялся и стеснялся пойти туда, мне она представлялась чем-то официальным. Сверх того, в сущности, тогда я и не ощущал сердцем различия и шсл в церковь не как верующий, а как неверующий, шсл с духовной пустотой, алчущей заполнения, но не знающей, какого искать содержания. Была в Ле-Ренси и протестантская кирха, но этот полусарай-полушкола никогда меня не прельиш, в протестантской церкви я не чувствовал Бога. Иное дело — католическая. Тут было что-то понятное сердцу. Я стал туда частенько заходить, молиться не молился, а так что-то такое в себя впитывал. Орган — не хор, грубо, однако все же звучал молитвой, и толпа кругом как-то молилась… Брал я с собой и Сашу. Немного насилуя себя, с запинанием языка и с конфузливостью я стал отвечать ему о Боге, говорил ему и о Христе. Французские дети называли его enfant Jésus или le petit Jésus (младенец Иисус). Саша стал говорить «Иисусик». На Новый год мы выставили в камин башмак Саши, чтобы посмотреть, не положит ли и нам le petit Jésus, «Иисусик», какого-нибудь подарка… Признаться, тяжек был этот Новый год (1887-й), я должен был урывать сантимы у пищи, чтобы накупить Саше грошовых игрушек и сластей полный башмак. Дорого достались мне эти 70–80 сантимов! Но восторг Саши был полный. «Иисусик» и его не забыл. Само собой, Саша знал, что мы наложили башмак, но уж так нравится таинственность