В идейном отношении он являлся последним могиканом того увлечения сектантством, которое было довольно распространено в первый период народничества. В данное время он уже нигде среди нас не находил сочувствия своим идеям и, проживши за границей несколько месяцев, так же одиночно уехал в Россию. Помню, как он, собираясь в путь, усердно переплетал книгу, в доски и корешок которой заделал фальшивый паспорт, несколько кредитных билетов и тоненькую стальную пилку на случай, если попадет в тюрьму. Больше я ничего не знаю о дальнейшей судьбе этого пережитка народнической старины.
Более интересны похождения Тонконогова>44. Это был тоже эмигрант, сбежавший по каким-то пустякам, кажется, из Крыма, где служил, помнится, в земстве. Никаких особых политических преступлений за ним не числилось, и за границей он тоже не принимал участия ни в каких делах эмигрантов, а просто жил в праздности, жуируя на свои медные гроши, пока они были. Веселый и смазливый, он даже покорял сердца француженок. Но скоро деньги были прожиты, и мсье Тон Коногоф, как называли его французы,
30*
остался совсем на мели. Он, однако, не смутился. В это время рыли Панамский канал, где европейцы умирали как мухи от желтой лихорадки. Там большинство нс могло прожить и одного месяца и умирало или покидало службу. Администрация канала платила служащим баснословные деньги, и все-таки комплект их был вечно неполон. Тонконогов порешил, что безразлично — умереть в Париже с голоду или на Панаме от желтой лихорадки, и предложил компании свои услуги. Его приняли на службу. Правда, на канале требовался инженер, а Тонконогов по инженерной части ничего не смыслил, но это его не смутило. «Рабочие, — говорил он, — и сами знают, что требуется делать, я буду только наблюдать за ними». Так и вышло. Он получил должность на одном участке канала, среди непроходимых тропических болот, заросших густыми лесами, стеной стоявшими по обе стороны просеки, проделанной для канала. Тонконогов был очарован красотой могучей растительности; его поражали пронзительные концерты обезьян, населявших огромными стадами эти леса. Но воздух был всюду пропитан смертоносными миазмами. Его товарищи по работе, желтые и истощенные, умирали один за другим. Тонконогов принял свои меры. Он построил себе жилище на самом высоком месте над каналом, завел себе костюмы, какие рекомендуются врачами в таких местностях, установил самый рациональный режим и диету, благо громадное жалованье давало возможность легко покрывать все расходы. Что касается работы, он получал инструкции своего начальства, передавал их рабочим и предоставлял им действовать. Руководить ими он не мог и принял систему только давать рабочим всевозможные льготы, как можно лучше обставлять их жизнь, как можно больше платить жалованья — и дела шли прекрасно. Рабочие очень полюбили своего доброго руководителя и, отлично видя его полное невежество, тщательно скрывали все его промахи. Однажды он испортил неудачным распоряжением какую-то важную машину, и рабочие приняли всю вину на себя, выгородив Тонконогова от всякой ответственности. С такой системой он, как можно меньше показываясь в отравленном болоте, благополучно прожил целый год, оставшись цел и скопивши порядочный капиталец. Его сильно соблазняла мысль продолжать выгодную службу дальше, но, подумавши, решил нс искушать судьбу, бросил службу и возвратился в Париж с кругленькой суммой франков. Мне он привез на память палку из железного дерева необычайной прочности. Потом он возвратился на родину и скрылся из моего кругозора.
Продолжали приезжать в Париж, конечно, и люди, занимающиеся политикой. Из них с Алехиным у меня не прерывались мимолетные связи до самой революции. Это был человек замечательно чувствительный к веяниям времени. В эпоху своего приезда в Париж он был народовольцем, но уже охладевшим к заговорам и террору, а склонным к пропаганде партийных идей; впоследствии я его встретил толстовцем, еще позднее — строителем местного самоуправления; когда же настала первая революция, он с головой окунулся в нее. Судя по наружности, нельзя было предположить его таким переменчивым.