— …Уилл… заставляет меня чувствовать себя таким старым… ведь по-настоящему-то, мужчина должен играть со своим сыном в бейсбол…
— Вовсе не обязательно, — мягко прозвучал женский голос. — Ты хороший человек.
— …в плохое время. Черт побери, ведь мне было сорок, когда он родился! И ты. Люди говорят, где твоя дочь?… Господи, о какой чепухе думается, когда лежишь в постели.
Уилл услышал, как отец повернулся в темноте и сел. Чиркнул спичкой, раскурил трубку. Окна дребезжали от ветра.
— …человек с афишами под мышкой…
— …карнавал… — звучал материнский голос, — этот последний в нынешнем году?
Уилл хотел отвернуться, но не мог.
— …самая прекрасная… женщина… в мире… — бормотал отцовский голос.
Мама тихо смеялась:
— Ты знаешь, что это не я.
Нет! подумал Уилл, это же из афиши! Почему же папа не говорит?
Потому, ответил он сам себе. Что-то продолжается. Ох, что-то продолжается!
Уилл вдруг увидел бумагу, которая вертелась среди деревьев, и эти слова: «Самая прекрасная женщина», и лихорадочный жар охватил его щеки. Он думал: Джим, Театр, обнаженные люди на сцене-окне в этом спектакле, ужасном, диковинном, безумном, как китайская опера, дзю-до, джиу-джитсу, индейские головоломки; и теперь отцовский голос, мечтательный, печальный, очень печальный, печальнейший голос… много, слишком много всего, чтобы понять. И вдруг он испугался того, что папа не захотел говорить об афише, которую он тайком бросил в огонь. Уилл выглянул из окна. Там! Как белое перо! Бледная бумага танцевала в воздухе.
— Нет, — прошептал он, — никакой карнавал не придет так поздно. Этого не может быть. — Он нырнул под одеяло, включил ночник и раскрыл книгу. На первой же картинке он увидел доисторическую рептилию с огромными крыльями, летящую в ночном небе миллион лет назад.
Черт возьми, подумал он, в спешке я утащил книжку Джима, а он схватил одну из моих.
Но это была чудесная рептилия.
И уже в полусне ему почудилось, что он слышит внизу шаги неугомонного отца. Хлопнула входная дверь. Отец возвращался на работу, поздно, без всякой причины, с щетками, или с книгами, дальше,, дальше…
А мама мирно спала, не зная, что он ушел.
9
Ни у кого в мире не было имени, которое так хорошо слетало с языка.
— Джим Найтшейд. Это я.
Джим был высокого роста, и теперь, вытянувшись, лежал на кровати, сплетенной из камыша; его костям было удобно в его теле, а его телу было привычно на его костях. Библиотечные книги, так и не открытые, лежали рядом.
Его глаза, полные ожидания, были темными, как сумерки, под ними залегли тени; его мать говорила, что это с тех пор, как он едва не умер в три года. Его темные волосы были цвета осенних каштанов, а на висках, на лбу, на шее и на запястьях его тонких рук бились темно-голубые жилки. Он был точно мрамор с темными прожилками, этот Джим Найтшейд, мальчик, который, взрослея, все меньше говорил и меньше улыбался.
Беда в том, что Джим видел лишь внешнюю сторону вещей и не мог увидеть то, что кроется позади видимого. А если ты всю свою жизнь никогда не смотришь на суть, и тебе уже тринадцать, ты и в двадцать лет будешь в плену этого мелкого суетного мира.
Уилл Хэлоуэй, даже когда был маленьким, любил вертеть знакомые явления так и этак, чтобы разглядеть их с разных сторон. Поэтому в тринадцать он имел уже целых шесть лет, наполненных яркими впечатлениями.
Джим знал каждый сантиметр своей тени, мог вырезать ее из плотной бумаги, свернуть в рулон или поднять на флагштоке как знамя.
А Уилл же до сих пор удивлялся, что тень следует за ним. Так было с ним, а что было, то было.
— Джим, ты проснулся?
— Да, мама.
Дверь приоткрылась и тут же захлопнулась. Он почувствовал, что совсем проснулся, но вставать не хотелось.
— Джим, почему у тебя руки как лед. Не спи с открытым окном. Подумай о своем здоровье.
— Непременно.
— Не говори «непременно» таким тоном. Ты не можешь знать, что значит иметь троих детей и потерять всех, кроме одного.
— А у меня и не будет детей, — сказал Джим.
— Ты просто так говоришь.
— Я знаю это. Я знаю все.
С минуту она молчала.
— Что ты знаешь?
— Нет никакой пользы увеличивать число людей. Люди все равно умирают.