— Господь с вами! Ксения Астафьевна! Да успокойтесь, ради Христа.
И Левин схватил руку девушки. «Успокойте ее, прошу вас!» — обратился он к матери.
— Ну, годи ж, годи... — заговорила та, гладя дочь по голове. — То-то, дурне — само наробило добра, та самой плаче... Ну, буде вже — наплакалась.
— Я, мамо... вони... я не хотела... вони не вмруть...
И она вновь зарыдала... Все пережитое в эти дни — и личный испуг, нравственное и физическое потрясение, стыд, боязнь за другого, который едва не погиб, спасая ее, а может быть, еще и умрет по ее вине, все, что для другой менее крепкой натуры могло разрешиться горячкой, тяжелой болезнью, все это разрешилось рыданьями, которые копились в молодой груди с того момента, когда Ксения, очнувшись на руках своей горничной и собравшись с мыслями, увидела, что ее спаситель лежит мертвым на земле. Теперь, когда мать сказала, что, быть может, «он не встанет», молодая энергия лопнула, как не в меру согнутая сталь, и в Ксении сказалась женщина. Она рыдала неудержимо. Встревоженная мать топталась на месте, гладила и крестила ее. Даже мужественная Докийка струсила и утирала рукавом слезы.
— Постой-постой, я зараз...
И старушка бегом, словно бы у нее были Докийкины ноги, пустилась куда-то из светлицы. Левин сам не выдержал — заплакал (передряга этих дней и у него разбередила нервы). Он потянулся, схватил руки Ксении и, целуя, обливал их слезами... «Ради Бога... ради Господа Всемогущего», — шептал он.
Тут только опомнилась девушка... Она высвободила свои руки и, глядя в глаза Левина и сквозь слезы улыбаясь, говорила: «Я не буду, не буду — не плачьте вы — простить мене!..»
— Ось-на! Выпій, доню... се свячена вода... зараз полегшає, — суетилась мать, притащившая склянку с святой водой, — пій, доню — оттак, оттак...
И она перекрестила дочь. Девушка выпила глоток.
— От-бачишь? Разом усе пройшло од святой воды, — уверенно говорила старушка.
И действительно прошло. «Дурна дитина» успокоилась. Она мельком взглянув на Левина, вышла из светлицы, а за ней вылетел и Ермак в полной уверенности, что ему дадут теперь целую миску хлеба, размоченного в малороссийском борще, вкус которого он уже знал.
Старушка принялась потчевать своего гостя. Докийка стояла у стола, сложив руки на богатырской груди.
— Будьте ласкови, покушайте трошки. Оце печени курчата, оце порося холодне с хрином, оце свижа ковбаска, пампушечки, огирочки... Може выпьете сливянки, медку... Ото яблучка квашени... павидла... покушайте на здоровьячко — вам и полегшає.
— Много вам благодарен, почтеннейшая... Я не знаю вашего имени-отечества, — говорил Левин.
— Олена Даниливна мене зовуть.
— Благодарю вас, Елена Даниловна, но мне теперь ничего не хочется.
— О! Як же ж можно! Ни-ни! Хворому треба пидкрепы... хоч курятинки трошки.
Левин должен был повиноваться и попробовал цыпленка.
«Я бы охотно выпил чего-нибудь холодненького», — сказал он.
— Медку? Кваску?
— Квасу бы.
— Докіе! Бижи — хутко — нациди квасу.
Докия побежала. Монисты ее производили такое звяканье, словно проходил взвод стрельцов, когда они шли убивать князя Долгорукова, сказавшего, что после убитой щуки всегда остаются зубы.
— А вы були на войни? — спросила любознательная старушка.
— Как же, со шведом воевал, тоже и в полтавской виктории участие принимал. За свою службу его царским величеством, а особливо светлейшим князем много взыскан, также и его высочеством царевичем, коего удостоился сопровождать от града Львова, что в Червоной Руси, до Киева, — отвечал Левин служебным тоном.
— Так се вы провожали царевича? — с удивлением спросила старушка.
— Я, Елена Даниловна.
— То-то недаром наша служка Докійка казала, що бачила вас с царевичем у лаври, а потим признала вас, як вы вже лежали у нас хвори. Мы думали, що вона так-соби меле.
Звяканье монист возвестило пришествие Докийки. Она принесла квас. Вслед за нею вошла и Ксения. Она казалась смущенною.
— Мамо, — сказала она тихо, не глядя на Левина, — прійшли москали-драгуны, питаються — чи не у нас их началник, копитан Левин? Кажуть — пропав. Та кажуть, що Ермак — его собака. А Ермак як побачив москалив — зараз до их... такій радый.