— Дело доброе, Божье, — сказал в свою очередь Варсонофий.
— Не хотите ли послушать и вы буих словес моих? — спросил Януарий полускромно, полугордо.
— Как не послушать трубы звенящей? У тебя не сквернит из уст, — отпустил комплимент Варсонофий.
Раскольник захватил несколько книг и вышел на крыльцо. Вышли Левин и Варсонофий.
У крыльца толпились мужики и бабы. Последних было больше отчасти потому, что они больше падки на всякое ученье, особенно если в нем есть что-то таинственное, загадочное, увлекательное, а отчасти и потому, что более впечатлительные и восприимчивые чем мужчины, женщины, как и дети, тем с большею жадностью слушают рассказы, проповеди, сказки и всякие бредни; чем страшнее эти рассказы, чем невероятнее сказки. Жажда чудесного, жажда эффекта, как и жажда красоты — это более потребность женской природы, чем мужской. А уж кто же наскажет больше ужасов, как не дедушка Януар Антипыч?
И бабы жадно ждали выхода проповедника. В толпе их суетился Илья Муромец и рассказывал ужасы о трясавицах, девках простоволосых, о бесе в рукомойнике, об аллилуевой жене, любимые его рассказы.
Все замерли на местах, когда на крыльце показался Януарий Антипыч. Лицо его было торжественно. Седая голова и такая же раздвоенная борода просились на икону.
— Мир вам, православные! — произнес проповедник.
— Аминь! — отвечала толпа.
— Пришли послушать божественного Писания?
— Послушать, батюшка!
Януарий Антипыч перекрестился истовым крестом. И толпа подняла руки со сложенными сорочьим хвостом перстами и стала творить крестное знамение.
— Во имя Отца и Сына, и Святого духа, ныне и присно, и во веки веков! — возгласил учитель.
— Аминь! — отвечала куча.
— Слушайте! Внемлите! Вот книги божественные — «Кирилла Иерусалимского», «Апокалипсис», «Маргарит»!
И он показывал книги, обращая к слушателям корешки и крышки.
— Я шлюся на божественное Писание, — продолжал он. — Слушайте! В мире антихрист народился, зверь десяторожный, с хоботом презельным. Рыкает оный зверь, аки лев, иский кого поглотити.
— Ох, Мати Божия! Богородушка, не выдай, — слышится в толпе.
— Нынче никто души своей не спасет, аще не придет к нам, христианам. А которые нынче живут в мире и помрут, и нам тех поминать не надо и не довлеет. А которые щепотью крестятся, неистово, никониянским буекрестием, и у тех на том свете черти будут на вечном огне пальцы перековывать в истовый крест.
И он высоко поднимал свою костлявую руку, показывая, как надо слагать персты.
— Вот истовый крест, смотрите! — кричал он. — А те, которые будут ходить в никониянские капища, в поповские церкви, сиречь, — и тех черти будут водить по горячим угольям. А которые табак проклятый нюхают, и у тех черти будут ноздри рвать горящими щипцами. А которые мужики либо купцы брады бреют, и у таковых вместо волос вырастут змеи-аспиды. А которые в немецком платье ходят, и на тех черти наденут медные горящие самовары, аки срачицу и порты. А которые бабы прядут в воскресенье, и тех черти заставят из песку веревки вить.
— Батюшка! Микола! Заступи! Не буду прясть, — слышится трусливое покаянье бабы.
— Слышали? — спрашивает проповедник.
— Слышали, батюшка.
— Теперь ступайте с Богом.
Толпа стала расходиться, низко кляняясь учителю.
Левин стоял на крыльце хмурый, задумчивый. Подняв глаза, он уловил взгляд Евдокеюшки, которая стояла на противоположной стороне крыльца, смущенно перебирая в руках лестовку.
Левину показалось, что на лице ее, освещенном солнцем, играет загадочная, лукавая улыбка.
«Над кем? Над чем?.. Неужели ж это то, чего я искал?..»
Он снова взглянул на Евдокеюшку. В глазах ее светилась уже такая доброта, что-то такое жалостливое, участное, что по душе его как бы разом прошли светом и теплом, и глаза его давно умершей матери, такие ласковые, жалостливые, и глаза Оксаны, такие-такие... для них у него не нашлось точного эпитета...